• Приглашаем посетить наш сайт
    Толстой (tolstoy-lit.ru)
  • Розенфельд М. К.: Из стенограммы воспоминаний о В. В. Маяковском

    Из стенограммы воспоминаний о В. В. Маяковском

    <...> Владимир Владимирович в редакции работал как постоянный сотрудник. Он работал в редакции, работал по-настоящему и очень гордился тем, что работает в "Комсомольской правде". <...>

    Я не был с ним близко знаком, но меня поражало, что он в редакции был совсем другим. Об этом странно было говорить в те времена, но мне он казался... застенчивым. Человек, который кричит всегда, ругается - и вдруг застенчивый! Встретишься с ним в коридоре редакции, начинаешь говорить, а он заметно смущается и говорит тихим, спокойным, несколько застенчивым голосом и совсем не горлопанил, не кричал. Он мне казался застенчивым человеком.

    Но стоило подойти группе человек в шесть-семь, как он уже совершенно преображался, начинал хорохориться, брать другой тон и уже говорил громко, раскатисто, а с глазу на глаз разговаривал как самый скромный, обычный товарищ по редакции.

    Таким он был и когда мы выезжали на вечера "Комсомольской правды". Как раз я был тогда "администратором". Редакция мне поручала организовывать все эти вечера. Обычно это происходило так: проходила конференция читателей "Комсомольской правды", а после конференции среди прочих поэтов и писателей выступал Маяковский со своими произведениями. И вот, если перед началом конференции (а на конференции было человек шестьсот - восемьсот) его окружала рабочая молодежь, комсомольцы, он с ними тоже никогда не хорохорился, не вел себя "громко", не шумел. Он к ним прислушивался, не возражал, настолько он уважал этих ребят. Это же была не аудитория Политехнического музея, где он каждое ехидное слово противников блестяще отбривал. Он тут совершенно не был похож на того Маяковского, которого мы видели в различных литературных домах. Если его спрашивали: "Почему ваше стихотворение непонятно?" - он подробно отвечал и убеждал. А ведь он мог бы сразу какой-нибудь остротой "убить" этого человека. Нет, он с глубоким уважением отвечал! Он очень чутко, внимательно, с большим уважением относился к этим простым рабочим ребятам.

    Очень трудно мне было организовать литературную часть. А ведь народ шел на эти конференции главным образом потому, что после докладов устраивались литературные выступления.

    После докладов и прений выступали самые разнохарактерные поэты, но не крупные, за исключением двух-трех имен. Выступал Молчанов, Уткин, который гремел в то время. Огромной популярностью пользовались Жаров, Безыменский. Борис Горбатов читал одно и то же стихотворение на всех вечерах. Оно пользовалось большим успехом, потому что оно было похоже на "Мой старый фрак" Беранже,- Горбатов про какую-то свою старую производственную робу читал. С успехом выступал Кирсанов.

    Адской мукой было для меня "работать" с поэтами. Идет конференция. После конференции должны быть литературные выступления. Публика с нетерпением ждет художественной части. И вот тут-то и начиналась мука, потому что если приезжал Уткин и видел Кирсанова, он забирал свою шапку и уходил: "Я не буду выступать, если выступает Кирсанов". Приезжает Жаров, видит Безыменского: "Я не буду выступать!" <...>

    Надо было проявлять чудеса изобретательности, чтобы вечер не сорвался. Я говорил Уткину, что Кирсанов не будет выступать, а потом все-таки выступал Кирсанов, а Уткин заявлял, что в следующий раз он не приедет.

    С Маяковским никогда этого не бывало. Он никогда не спрашивал, кто будет выступать, и никогда не заявлял о том, что "если выступает такой-то товарищ, я выступать не буду". Маяковский всегда приезжал к самому началу конференции, садился за сценой и слушал выступления читателей.

    Мы брали обычно зал в каком-нибудь районе и рассчитывали на районную молодежь. Через райком раздавали все эти билеты, публиковали в газете объявления.

    Один раз мне пришлось с ним столкнуться на такой конференции, и мне запала в память - не знаю, каким словом это назвать,- не щепетильность, а скорее острая заинтересованность в критике.

    Дело было такого рода: он должен был выступать у нас на конференции. Шли прения. А я как раз вернулся из типографии: там, рядом с нами (в доме на Тверской, 48), печатался какой-то журнал. И я случайно увидел гранки статьи, если память не изменяет, Зорича и имя "Маяковский". Я проходил мимо и увидел в заголовке "Зорич" и потом "Маяковский", больше ничего не видел 1.

    Я приехал на конференцию и в кулисах стоял рядом с Маяковским и слушал выступления. И вот я говорю: "Владимир Владимирович, я сейчас видел в типографии статью о вас".

    - Чья статья?

    - Зорича.

    - Что он пишет?

    - Я не читал, не знаю.

    Я ушел. Через некоторое время возвращаюсь. Владимир Владимирович говорит:

    - А все-таки, заметили хоть пару слов? Ну, что он пишет?

    - Нет, ничего не заметил.

    - Ну, как же!

    - Странно!

    И потом еще раз подошел и говорит:

    - Все-таки не может быть! Представьте себе: лежат гранки, вы проходите мимо. Я бы что-нибудь заметил. Там же не просто моя фамилия, а что-то еще должно быть.

    Я еще раз сказал, что абсолютно ничего не видел. И он несколько раз на протяжении вечера подходил и спрашивал об этом и очень нервничал. Меня это поразило.

    Не помню, когда это было. Году в 1928-1929. <...>

    В редакции он вел себя очень независимо. У нас были люди в редакции, перед которыми все трепетали. Был такой административный трепет, хотя редакция была комсомольская. Во главе сидел Чаров Михаил Иванович. <...> Маяковский его недолюбливал. А впоследствии это вылилось в ярую вражду, потому что Чаров разгромил его пьесу "Баня" 2.

    Чаров был ответственным секретарем в редакции и умел так себя поставить, что абсолютно все было в его руках. Вся организационная часть, практическая часть, хозяйственная часть, типография - все было в руках Чарова.

    Этого человека все боялись в редакции. Боялись или не решались вступать с ним в какие-нибудь пререкания, потому что это грозило всегда административными последствиями. Но Маяковский еще до вражды, связанной с выступлением Чарова в "Комсомольской правде", обращался с ним смело и решительно. Например, бывали такие заминки с гонораром в редакции, скащивали этот гонорар. Это устраивал Чаров, потому что деньги у нас в издательстве всегда были. Не было случая, чтобы в издательстве у нас не хватало денег, я не запомню такого случая за пятнадцать лет. А внутри редакции всегда задерживали разметку. И тогда Владимир Владимирович направлялся к Чарову в кабинет с огромной своей палкой, стучал этой палкой о стол:

    - Даешь, Чаров, деньги!

    И Чаров побаивался, косился на эту палку и моментально выписывал деньги.

    Маяковский никого не боялся, держался очень независимо, чего нельзя сказать про других писателей, которые приходили и старались ладить с Михаилом Ивановичем. <...>

    Помню Маяковского в необычном для него состоянии. Один из вечеров в Доме печати произвел на меня очень сильное впечатление и даже потряс меня. Я пришел домой очень взволнованным, потому что это совсем не было похоже на Маяковского и никак не вязалось с представлением о нем.

    Был вечер в Доме печати, посвященный его пьесе "Баня" 3. На этот вечер пришло много писателей, много "домопечатской" публики, много и такой публики, которая ожидала разных скандалов, острых и веселых моментов. Самая разнообразная публика переполнила зал, начиная от Мейерхольда и кончая случайными людьми.

    Я не могу точно сказать, было ли это перед постановкой пьесы, или после нее, или в процессе постановки пьесы, - все это опять-таки можно по газетам восстановить. Но вот он вышел на сцену. Вышел очень бодро, такой размашистой походкой, уверенно вышел на сцену. Гул пронесся по залу. Он вышел с рукописью под мышкой и с двумя бутылками нарзана в руках. Смех раздался в зале.

    Владимир Владимирович сел, поставил две бутылки и положил перед собой рукопись. Заметно, что он был очень хорошо настроен. Потом он взял в руки стакан, хотел налить туда нарзана, повертел стакан в руках, посмотрел на свет и увидел, что стакан грязный. И тут же, с места в карьер, без запинки, он вдруг произнес целую тираду.

    - Когда я странствовал по свету и намеревался попасть в Северо-Американские Соединенные Штаты, мне пришлось некоторое время прожить в Мексике, на границе, у одного (кажется) сапожника - дона такого-то... Что меня объединяло с этим человеком? Он пользовался огромным авторитетом среди местных контрабандистов и сам был главой шайки, которая переводила желающих из Мексики в Северо-Американские Штаты. Мне пришлось жить у него в его хибарке. Мы с ним долго ночами разговаривали и пили виски. И, так как этот контрабандист все время угощал меня и я не мог отказываться, мы пили с ним виски из стакана, которым он пользовался при чистке зубов. Этот стакан весь был заляпан мятой и зубным порошком, и я пил из этого стакана, потому что мне очень хотелось попасть в Северо-Американские Штаты. Сейчас же пить из грязного стакана мне нет никакой необходимости 4.

    Смех в публике, аплодисменты. Сейчас же ему сменили стакан. Это была громкая тирада, без запинки. Я почти слово в слово помню, как он это сказал. Раньше я помнил это более точно.

    Итак, вечер в Доме печати Маяковский начал с этой тирады. Затем он взял свою рукопись и очень громко, четко и с подъемом прочел: "Баня". Пьеса (или комедия, не помню), столько-то действий, картин и т. д. с цирком и фейерверком".

    Публика была очень заинтересована. Он стал читать пьесу. Прочел пьесу и стал слушать выступления. Первое выступление было какое-то очень неудачное. Оно не удовлетворило и не заинтересовало ни автора, ни публику в зале. Кто-то что-то тускло сказал в общем, не выругал и не похвалил пьесу. Маяковского это очень, конечно, разочаровало, и он помрачнел. Второе выступление тоже было неважное. Не потому, что они ругали, нет! Это были какие-то никому ничего не дающие выступления. Еще подобное выступление. Наконец, выступил Гехт. А Гехт вообще, как оратор, славится в Москве, - его нельзя понять, если даже вы сидите рядом с ним. Он вообще человек очень умный и остроумный и понимает очень много, но он говорит всегда захлебываясь, с большим энтузиазмом, а произношение у него такое, что почти ничего понять нельзя. И тут он выступил с эстрады и начал говорить. Смех в публике, никто ничего не разбирает, что он говорит. Поднялся шум, его перебивали, кто-то кричал: "Довольно! Непонятно! Ерунда!"

    Маяковский поднялся, постучал по столу громко кулаком:

    (Такое поведение Владимира Владимировича я наблюдал не в первый раз. Еще в Доме Союзов я был свидетелем этого. <...> Поклонники Жарова и Уткина устраивали Кирсанову обструкции, срывали его выступления. Только начнет читать Кирсанов, поднимался страшный рев, не давали ему говорить. Тогда вышел на сцену Маяковский. Стало тихо в зале. Он ни слова не сказал, а прошел обратно по всей эстраде, взял стул, высоко его пронес по всей эстраде, поставил этот стул, подошел к Кирсанову, взял его за руку и с подчеркнутым, глубоким уважением посадил Кирсанова на этот стул и, поклонившись, сказал:

    - Читайте!

    Тут раздался гром аплодисментов. И когда Кирсанов начал читать, никто ни слова уже не сказал.)

    Вечер в Доме печати продолжался очень неудачно. То ли не поняли пьесы, то ли не понравилась она, то ли не захватила, то ли некоторая часть публики была настроена враждебно к Маяковскому, но вечер не ладился.

    И вдруг выступил кто-то, который понес совершеннейшую чушь, такую чушь, что стыдно было всем слушать в зале, даже тем, которые хотели выступать против этой пьесы Маяковского. Стыдно было слушать! Нечто безграмотное, нелепое что-то,- человек, который никаким краем не подошел к литературе и вообще понятия не имеет, что такое литература, и никогда ничего не читал. И выступил он с претензией разгромить Маяковского во что бы то ни стало. Пошляк какой-то. Он говорил:

    - Какой Маяковский поэт, если он пишет про проституток!

    В зале гул. Никто его не остановил. И он даже "цитировал":

    "Проститутку подниму, понесу к богу".

    В зале недоумение. Враги, выступая против Владимира Владимировича, делали это более умело, с извращенной какой-то теоретической основой, а это был просто дурак. Я даже не знаю, кто он был и откуда мог взяться.

    И вдруг я не узнал Маяковского. Мне стало жутко. Он весь сморщился, его передернуло, он вскочил из-за стола, - а он мог убить этого человека одной фразой! Он этого не сделал, он выскочил из-за стола, прямо простонал: "Я не могу это слушать! Чушь! Это ужасно! Я не могу". И убежал.

    А с ним никогда не бывало таких вещей. Он убежал... Страшное недоумение в зале, тягостное впечатление, никто ничего не понял. Председатель зазвонил в звонок. Этот идиот продолжал говорить. Все остались на местах.

    Не помню, кто со мной был из товарищей на этом вечере. Кажется, светлой памяти, мой друг Коля Том - комсомолец, журналист. Мы с ним переглянулись. Оставаться не было смысла. Очень тяжело было оставаться, и мы ушли из зала вдвоем с ним. Спускаясь по белой маленькой мраморной лестнице в Доме печати, вдруг видим: Маяковский торопливо поднимается наверх из раздевалки. Мы столкнулись. Он увидел меня и, - знаете, бывает так, что столкнутся люди, и обязательно надо что-то сказать, - он стал красный, ему, видимо, было совестно, что он возвращается обратно, и он сказал:

    Мы вышли. Я говорю товарищу:

    - Посмотри! Такой гигант, такая громадина, а что с ним происходит. В каком он нервном, истерическом состоянии: вскочил, убежал.

    Страшное впечатление это на меня произвело. И когда погиб Маяковский, мне особенно остро вспомнился этот вечер. И хотя тогда об этом не говорили, но я помню, что с этим же Колей Том мы говорили о той ужасающей травле, которая велась и которая в итоге произвела на Маяковского свое действие.

    И вот конец.

    весело,- знаете, когда весна ранняя, хорошая такая весна.

    Я пришел очень рано почему-то в редакцию. В редакции не было ни одного человека, кроме уборщицы и вахтера. Не помню, во сколько это было - в одиннадцать ли часов, в половине ли двенадцатого, но только никого не было. И вдруг мне крикнули - опять не помню, кто,- был ли это редактор (а тогда редактором был уже Троицкий), то ли кто-нибудь из заведующих отделов, но кто-то крикнул:

    - Бежим к Маяковскому! С ним что-то случилось.

    - А что? В чем дело?

    "Несчастье! Застрелился Маяковский!" И все. Повесили трубку. {Не помню, возможно, я и подходил к телефону. }

    Я никогда не бывал у Маяковского - ни здесь, ни там, на Лубянке, и не знал, где он живет. Не помню, очевидно, посмотрел в редакционный список адресов и телефонов и выскочил. Перебежал через дорогу - тут же рядом все это было,- поднялся по лестнице, вошел в квартиру. В квартире еще никого не было. Если не ошибаюсь, были мать и сестра, а может быть, это были не они. Какая-то женщина выбежала из комнаты. А он уже лежал...

    Я не видел, как он лежал, все это было перед дверьми. В квартире был переполох. Вынесли из его комнаты чайник, и чайник был еще горячий.

    Тогда я хотел узнать, кто это позвонил в редакцию, но так это и осталось неизвестным. По-видимому, кто-то из квартиры позвонил. Я даже не помню, женский это был голос или мужской, скорее всего женский был голос. И когда в квартире я спросил - кто позвонил, оказывается, что на столе у него лежало удостоверение "Комсомольской правды", и поэтому позвонили в "Комсомольскую правду".

    Явились родственники или еще кто-то. Я ушел.

    Здесь уже были писатели, поэты. Я был послан сюда, потому что надо было что-то писать. А я никогда статей такого порядка не писал и просто дал отчет. Потом этот отчет не понадобился.

    Он лежал совершенно нетронутый, не обезображенный. Лежал прямо здесь, на диване.

    На меня сильное впечатление произвели двое - это Кирсанов и Пастернак. Вот у этой печки стоял Кирсанов и так рыдал, прямо как маленький ребенок. Мне его страшно жалко тогда стало.

    Тут все ходили с очень горестными лицами. И как-то это картинно было. Если бы тут был живописец, то ему было бы что написать: один стоял, задумавшись, у стола, другой, опираясь на стул, стоял с убитым видом, третий плакал.

    в печати и т. д.

    Меня потряс страшно вид Кирсанова. Он стоял взъерошенный тут, у печки, и так плакал... совершенно безутешно.

    И второй - Пастернак. Я его видел в первый раз. И я его лицо запомнил на всю жизнь. Он тоже так плакал, что я просто был потрясен. У него длинное такое, лошадиное лицо, и все лицо было мокрое от слез - он так рыдал. Он ходил по комнате, не глядя, кто тут есть, и, натыкаясь на человека, он падал к нему на грудь, и все лицо у него обливалось слезами.

    Тут привезли кино, началась съемка, и я уехал.

    3 апреля 1940 г.

    Стенограмма воспоминаний М. К. Розенфельда 1939 г., авторизованная 3 июля 1940 г., печатается впервые. Опущена часть стенограммы, послужившая основой воспоминаний "Маяковский-журналист" (см. наст. сборника).

    1 Статья А. Зорича "Об одном инциденте" была напечатана в журнале "Новый мир", М. 1928, No 12. Автор взял в ней под защиту статью Д. Тальникова "Литературные заметки" с главой "Дежурное блюдо Маяковского" ("Красная новь", М. 1928, No 8), на которую Маяковский ответил стихотворением "Галопщик по писателям". Вслед за Тальниковым Зорич обвинял Маяковского в социальной бессодержательности его стихов и очерков о Западе и проявлении в них "идеологического мещанства".

    2 Рецензия Ан. Чарова на пьесу "Баня" была напечатана в "Комсомольской правде" 22 марта 1930 г. Об этой рецензии упоминал Маяковский на диспуте о "Бане" в Доме печати 27 марта 1930 г.: "Кто-то сказал: "Провал "Бани", неудача "Бани". В чем неудача, в чем провал? В том, что какой-то человечишко из "Комсомольской правды" случайно пискнул фразочку о том, что ему не смешно, или в том, что кому-то не понравилось, что плакат не так нарисован? ... Я знаю, что каждое слово, мною сделанное, начиная с самого первого и кончая заключительным, сделано с той добросовестностью, с которой я делал свои лучшие стихотворные вещи. Чаров в доказательство неостроумных моментов привел три фразочки, взяв актерскую отсебятину" XII, 439).

    3 "Баня", состоялся 27 октября 1929 г.

    4 Шуточная импровизация Маяковского на тему о грязном стакане связана с реальным эпизодом, о котором он упоминает в очерках "Мое открытие Америки", описывая встречу с русскими колонистами в Ларедо: "Уже через полчаса вся русская колония сбежалась смотреть на меня, вперебой поражая гостеприимством... Меня перехватил бельевщик, продал две рубашки по два доллара по себестоимости (один доллар рубашка, один - дружба), потом, растроганный, повел через весь городок к себе домой и заставил пить теплое виски из единственного стакана для полоскания зубов - пятнистого и разящего одолью" (Маяковский,

    Раздел сайта: