• Приглашаем посетить наш сайт
    Станюкович (stanyukovich.lit-info.ru)
  • Райт Рита: "Только воспоминания"

    "Только воспоминания" 

    (Отрывки из книги)

    I. "О, как эта жизнь читалась взасос..." 1

    На расстоянии многих лет по-иному видишь события, людей, вещи. Теперь мне кажется диким, что я дважды прошла мимо стихов Маяковского и только в третий раз, от поэмы "Человек", разлетелся вдребезги старый стихотворный мир.

    Я жила в этом мире с самого детства, всегда ощущая силу слова, отобранного, отлитого в стих. Сначала эти слова печалились по вечерам за окном тихой песней:

    Закувала тай сива зозуля...

    Потом засияли неповторимой красотой -

    Жил на свете рыцарь бедный,
    Молчаливый и простой,
    С виду сумрачный и бледный,
    Духом смелый и прямой...2 -

    и поплыли в лунном свете:

    Корабль одинокий несется,
    Несется на всех парусах 3.

    С каждым годом чужие стихи все больше говорили за меня то, что была не в силах выразить косноязычная душа в косноязычных виршах собственного производства. Вовремя поняв это, я с облегчением перестала сочинять "всерьез" и еще жаднее, еще благодарнее слушала и запоминала голоса настоящих поэтов.

    Мне было лет тринадцать, когда знакомый художник привез несколько книжек, непривычных не только на глаз, но даже на ощупь. Они были напечатаны на обратной стороне обоев, на желтых и голубых страницах с неровными краями ломались малопонятные строчки и невиданные рисунки. Я влюбилась в "Небесных верблюжат" Елены Гуро, не поняла манифеста "Пощечина общественному вкусу" 4 и не заметила ни Маяковского, ни Хлебникова в сборнике "Садок судей II" 5.

    Позже, вероятно, попадались в "Летописи" куски "Войны и мира" 6, но из них совсем ничего не запомнилось. Тогда мы жили Блоком, Ахматовой, ставили "Балаганчик" 7

    Маяковский не доходил сквозь духи и туманы провинциально-гимназического эстетизма, не тронутого даже революцией.

    Первый год в университете прошел в сумбуре полного непонимания того, что делалось, в восприятии революции через "Двенадцать" Блока, в калейдоскопе сменявшихся в Харькове правительств и тоске по родным, оставшимся в Советской России.

    С Красной Армией, освободившей Украину, вернулись друзья детства, весна опять стала весной, из Москвы пришли письма, приехали люди.

    Однажды на улицах появились афиши. Поэт-футурист Алексей Чичерин обещал "бархатным благовестом голоса" прочесть поэму Владимира Маяковского "Человек".

    Мы пошли большой компанией, заняли весь первый ряд, по каким-то контрамаркам.

    Трудно было настроиться серьезно, когда на эстраду вышел высокий человек с неправдоподобно раскосыми дикими глазами под великолепным размахом бровей, в дамском белом кимоно с узорами и большим бантом на груди.

    Но он нахмурился в ответ нашим улыбкам,- скрестил на груди полуголые мускулистые руки; набрал воздуху, и низкий, действительно бархатный, прекрасно поставленный голос, как орган, зарокотал,- сначала тише:

    Священнослужителя мира, отпустителя всех
    грехов,- солнца ладонь на голове моей.
    Благочестивейший из монашествующих -
    ночи облачение на плечах моих.

    Потом громче, все нарастая, нарастая:

    Дней любви моей тысячелистое Евангелие целую.
    Звенящей болью любовь замоля...

    Каждому знакомо, как внутри что-то обрывается и замирает, как перехватывает дыхание, пересыхает в горле и горячая дрожь бежит по спине.

    Так я впервые слушала стихи Маяковского с голоса.

    Мы помешались на Маяковском. Книг его у нас не было. По памяти восстанавливали целые куски, повторяя запомнившиеся на лету строчки. На занятиях по фармакологии иначе не разговаривали:

    За стенками склянок столько тайн...

    И, когда что-нибудь нравилось:


    Бездна - восторг.

    Я училась на медицинском факультете и работала в журнале "Пути творчества" не то секретарем, не то литературным сотрудником. Не помню толком, что именно я там делала, но помню груды рукописей, ласковую улыбку Чапыгина и задиру Петникова. Петникова я побаивалась и недолюбливала за вечные придирки. Но все изменилось, когда я узнала, что он не только знаком с Маяковским, но что у него есть "Все сочиненное". Всякими правдами и неправдами я выклянчивала у него книгу. Петников упирался:

    - Переведите мои стихи на немецкий - подарю!

    Пришлось перевести.

    И книжка "Все сочиненное Владимиром Маяковским" стала моим первым гонораром за перевод.

    Опускаю лирические детали первого свидания со "Всем сочиненным". Через две недели я знала всю книжку наизусть, и меня можно было "заводить на Маяковского", как граммофон, в любое время, с любой строчки.

    Хотя в Москву проехать было еще очень трудно, но в июле мне все же удалось туда попасть.

    Я взяла с собой перевод каких-то кусочков и твердо решила прочесть их самому Маяковскому лично, несмотря на предостережения Петникова: "Вы поосторожнее... Еще нарветесь... Он такой..."

    Маяковский представлялся огромным, громкоголосым, почему-то обязательно рыжим и не особенно стесняющимся в выражениях.

    Так буквально и всерьез я воспринимала его ранние стихи.

    И вот я в Москве.

    Москва в июле двадцатого года была очень тихой, бестрамвайной, безмагазинной. После дождя - непролазная грязь, звонко шлепают по ней деревянные подошвы. "Мясницкие ухабы", сейчас сохранившиеся только в стихах Маяковского8, тогда по-настоящему хватали за ноги сонных извозчичьих кляч, вокруг Иверской толпился темный люд - не в религиозном, а в уголовном смысле,- бывшие просвирни торговали в Охотном ряду горячей пшенной кашей на воде и мутным сладковатым пойлом, называвшимся, по старинке, "сбитнем". На Сухаревке у красной квадратной башни продавали горсточками сахар и пачками - валюту, старые барыни торговали страусовыми перьями, кружевами, бисерными сумочками, а рядом горланили, судились и рядились какие угодно осколки и ошметки какого угодно прошлого.

    Еще не начался нэп, еще разворачивали длинные ленты дензнаков и в каком-то клубе ставили скетч про белых эмигрантов, у которых умер дядя в "Рюсси Совьетик". Парижские родственники получают извещение об оставленном им наследстве. Собирается всё семейство, глава семьи, в старом камергерском мундире, с заплатками на самых фарсовых местах, прочтя письмо сквозь лорнет, восторженно восклицает: "О, кель бонёр, какое счастье! Он нам оставил пять миллионов!" На этой реплике занавес опускался и весь зал долго и дружно хохотал: в те дни пара чулок стоила миллиона полтора!

    Мы гостили в деревянном домике на Разгуляе, у родственников моей подруги, с которой вместе собирались осенью перевестись в Московский университет.

    Из университета с Моховой я позвонила в РОСТА. Очень хорошо помню темную телефонную будку, вспотевшую от волнения ладонь с судорожно стиснутой трубкой, в которой сначала - чей-то канцелярский голос, потом - удаляющиеся шаги, потом - шаги приближающиеся и, наконец,- густое, спокойное: "Я слушаю!"

    Стараясь говорить как можно деловитей, я объяснила, что вот, мол, перевела стихи, хочу прочесть переводы, говорю из университета (тоже для солидности, чтоб не принял за девчонку, за поклонницу), могла бы зайти в РОСТА - адрес у меня есть.

    - Что же, товарищ, очень рад. Приходите непременно. Вы знаете, как попасть?

    От Моховой до Малой Лубянки я неслась бегом. Наконец я в РОСТА - в канцелярии, в коридоре, у двери художественного отдела.

    - Войдите.

    И в большой комнате, у длинного стола, заваленного плакатами, я увидела огромного бритоголового человека. Смущенно улыбаясь, как провинившийся гимназист, смотрел он на рыжую тоненькую и большеглазую женщину, которая явно за что-то его отчитывала.

    Это было так неожиданно, так разительно расходилось с моим представлением о Маяковском, что я растерянно остановилась в дверях.

    Маяковский обернулся. Я назвала себя.

    - Вот, Лиличка, я тебе говорил: товарищ переводит мои стихи. Я-то по-немецки не очень, а Лиля Юрьевна послушает.

    - Ну, читайте! - сказала Лиля и улыбнулась.

    Должно быть, не зря я и сейчас, через столько лет, помню ослепительность этой улыбки, просиявшие в ответ глаза Маяковского и сразу пропавшее напряжение первых минут.

    Перевод слушали деловито, внимательно. Я прочла какие-то пробные отрывки - какие именно, не помню. По-моему, это была вообще первая попытка перевести Маяковского на другой язык. По ритму, по созвучиям вышло похоже, поэтому на слух понравилось Маяковскому. Лиля Юрьевна отнеслась строже, сказала, что надо попробовать перевести целую вещь - тогда будет виднее.

    Маяковский сразу предложил перевести "Третий Интернационал". Он прочел незнакомые мне стихи полным голосом, как только он один умел читать. Помогая мне выйти из оцепенело-восторженного молчания, Лиля Юрьевна спросила, какие еще языки я знаю.

    Услышав про английский и французский, Маяковский сказал:

    - Слушайте, а что, если попробовать перевести подписи для завтрашнего "Окна"?

    Тогда в Москве готовились к встрече делегатов второго конгресса Коминтерна. Мысль пустить очередное "Окно сатиры" с подписями на трех языках страшно понравилась Владимиру Владимировичу. Меня поразило, как он, узнав, что именно человек умеет делать, тут же нашел место этому уменью, включив в общую, нужную работу новое, еще необкатанное колесико. Мне выдали текст стихов, Маяковский показал не совсем готовое "Окно" и подробно объяснил, каким оно будет в окончательном виде, чтобы понятней были подписи 9.

    Когда я собралась уходить, он сказал:

    - Значит, завтра будем ждать,- вы обязательно сделайте!

    - Не знаю... Если выйдет...

    - Надо, чтоб вышло.

    Это был уже приказ. Я ушла в том счастливом, приподнятом состоянии, в котором можно сделать все, раз это нужно, раз этого требует дело, особенно если командует этим делом сам Маяковский!

    Подписи и лозунги "вышли" вполне, на трех языках, и после самой тщательной проверки,- Маяковский привлек к ней всех "ростинцев", знавших иностранные языки,- подписи пошли в работу.

    Маяковский ходил довольный, даже погладил меня по голове, сказал "молодец" и сразу стал хлопотать, чтобы мне тут же заплатили какие-то тысячи. Для меня это было полной неожиданностью: такое огромное удовольствие - и вдруг мне еще дадут за него деньги!

    угощения - яблок, постного сахару, и еще каких-то охотнорядских деликатесов, а на остальные было куплено несколько нужнейших учебников у букиниста, на Моховой.

    Через несколько дней надо было уезжать. В эти дни я и перевела "Третий Интернационал". К сожалению, я не звала, что он по-немецки женского рода, "Die dritte Internationale", и зарифмовала его в мужском, над чем мы долго смеялись с Лилей Юрьевной, которой я прочла перевод.

    Все дни я проводила в РОСТА.

    И Лиля Юрьевна, и Маяковский очень обрадовались, услышав, что я знаю Хлебникова.

    Хлебников жил тогда в Харькове, в огромной полутемной комнате, куда влезали через поломанную, без ступенек, террасу. Молодого поэта Владимира Бессмертного и меня он подпускал к себе ближе других и молчал с нами меньше, чем с остальными. Бессмертному он даже подарил листы, где были записаны какие-то летоисчисления, а тот принес ему пачку чистой бумаги и тетрадочку своих стихов. Хлебников говорил: "Мы обменялись Хлебом и Бессмертием".

    Я рассказывала, как Хлебников повез нас в гости на дачу к своим знакомым, сказав: "Должно быть, накормят". Мы пришли голодные, с промокшими ногами, проплутав по лесу часа два. Нас встретили очень равнодушно, не впустив даже в дом. При нас хозяин, зевая, сказал жене:

    - Пойдем, пора ужинать. У нас там рыба, что ли?- И, обратившись к нам, глотавшим голодную слюну, посоветовал: - А вы бы шли, друзья, на сеновал, можете там устраиваться на ночлег.

    Мы улеглись, развесив чулки на просушку и зарывшись поглубже в сено. Ночью я проснулась от светившей прямо в дверь яркой луны. На пороге сидел нахохлившийся, взъерошенный Хлебников с торчащими в волосах клочками сена.

    - Чего вы не спите? - спросила я.

    Он медленно повернул голову:

    - Все равно скоро вставать. Пойдем по лесу. Вскипятим воду на костре, из болота... Будет суп из микроорганизмов...

    Мы уехали с первым поездом. Хлебников все время молчал и только в городе, у вокзала, остановившись у небольшой оклеенной объявлениями двери, сказал:

    - Надо зайти. Дают чай.

    Я рассказывала об этой поездке, о том, как в чайной агитпункта нам выдали по куску хлеба, жестяные кружки с кипятком и по два леденца и как Хлебников пододвинул мне свои леденцы и невнятно, но решительно что-то хмыкнул, когда я попыталась отказаться.

    Маяковский рисовал стоя, то отходя от стола и рассматривая рисунок, то быстрыми штрихами что-то исправляя и доканчивая. Он изредка чуть улыбался, потом вдруг обернулся и спросил:

    - Но вы-то понимаете, что он - гениальный поэт?- И, не дожидаясь ответа, прочел несколько строчек Хлебникова.

    Накануне моего отъезда я была у Бриков. Тогда они жили в переулке на Остоженке, в той самой маленькой комнате, о которой написано в поэме "Хорошо!"

    Двенадцать
    квадратных аршин жилья.
    Четверо

    Лиля,
    Ося,
    я
    и собака
    Щеник.

    Правда, Щеника я уже не застала: он погиб, неизвестно отчего, еще весной.

    Лиля Юрьевна пришла вместе со мной из РОСТА, с работы. Она показывала мне книжки, рассказывала о Питере, о первых выступлениях Маяковского. Я смотрела на нее, такую простую и красивую, и думала: "Хорошо, что она тоже не такая, как я воображала..." Когда читалось в "Флейте позвоночник":

    ... ослепительная царица Сиона евреева -

    представлялась "накрашенная и рыжая" библейская красавица. А у этой, у настоящей Лили, мягкие золотистые волосы, разделенные прямым пробором, лежали живой волной, а глаза были именно такие, какими потом попали в поэму "Хорошо!":

    Круглые
    да карие,
    горячие
    до гари.

    Потом пришел Брик с пайком под мышкой - большим караваем черного хлеба и связкой сухой воблы.

    Брик мне очень понравился. В нем была какая-то веселая хитринка, как будто он знал что-то очень интересное, очень увлекательное, но расскажет ли он это вам - неизвестно, пожалуй, что расскажет, а может быть, и нет.

    На следующий день я пришла в РОСТА прощаться - мы уезжали в Харьков.

    - Переезжайте в Москву,- сказал Маяковский,- чего вам там делать, в вашем Харькове. А работу найдем. Будете переводить, делать подписи под "Окнами". Научитесь.

    - Обязательно переводитесь в Москву,- поддержала и Лиля Юрьевна,- а теперь хотите на прощанье послушать новые Володины стихи? Он там, на даче, за барышней ухаживает... Прочти, Володичка.

    И Маяковский послушно положил карандаш, развернул плечи и прочел очень серьезно и медленно:

    Этот вечер решал -

    темно,
    никто не увидит нас... 10 

    II. РОСТА

    В сентябре, в страшный ливень, в чужом, непомерно длинном дождевике я опять пришла в РОСТА, -только через два месяца нам удалось перевестись в Московский университет.

    В коридоре столкнулась с Маяковским.

    - Куда же вы пропали? - весело спросил он и, открыв дверь в свою комнату, позвал: - Лилек, смотри, кто объявился.

    Меня очень обрадовала хорошая встреча, - я боялась, что меня забыли.

    Лиля Юрьевна заботливо расспросила, где я устроилась, чем буду заниматься. Я объяснила, что мне прежде всего надо сдать "хвосты" с прошлого года - гистологию и химию.

    - Вот сдавайте эту самую "глистологию" поскорее и начинайте работать в РОСТА,- сказал Маяковский.

    Вскоре я стала "постоянной внештатной сотрудницей художественного отдела Российского телеграфного агентства "РОСТА", как значилось в выданном мне удостоверении.

    Главным по отделу был художник Черемных. "Литературной частью" ведал Маяковский. На моей обязанности лежала проверка текстов под плакатами (их выводили от руки не шибко грамотные сотрудницы) и писание так называемых "тем". Почти все темы для себя и для других художников писал сам Маяковский. Мне поручались, как он говорил, "девичьи темы": про всякую санитарию и гигиену, про детей, про сбор теплой одежды, ликвидацию неграмотности. Кроме таких "заказных" тем, надо было самой выбирать из газет все, что могло пригодиться для "Окна сатиры". Обычно в течение недели я просматривала газеты, отмечая и выписывая нужное. В четверг я уже весь вечер сидела и "придумывала".

    Пятница была днем сдачи тем. Сначала их надо было показать Маяковскому. Я приносила штук десять-пятнадцать листков, усаживалась против Маяковского и, не мигая, смотрела, как он читал. Если он, пробежав текст глазами, чуть усмехался и начинал читать вслух - значит, тема была принята. А неудачные произведения он только проглядывал, молча рвал пополам и бросал под стол.

    - Сначала из десяти тем "проходили" примерно две-три. Мне и это казалось замечательным достижением. Но потом я так "насобачилась", как выражался Маяковский, что иногда в неделю шли и пять-шесть тем.

    Я до того научилась подражать Маяковскому, что даже попала в его книжку.

    Случилось это так. Я принесла тему на четыре картинки:

    1. Не с пустыми руками

    2. Не торжественным шествием

    3. Под ружьем

    4. За станками революцию чествуем.

    Не торжественным шествием...
    революцию чествием,-

    подсмеиваясь над неуклюжей рифмой. Но тема ему понравилась, и он сам сделал к ней рисунки, хотя обычно чужих тем не брал.

    В декабре 1929 года я приехала в Москву из Ленинграда. Маяковский тогда сдавал в Госиздат "Грозный смех". Он показал мне экземпляр рукописи:

    - Посмотрите, тут, по-моему, одно ваше попало.

    И действительно, мое "чествием" с рисунками Маяковского красовалось среди остальных подписей.

    Не помню, решил ли Маяковский убрать это "окно" или оставить (ведь рисунки были его собственные), но "Грозный смех" вышел только в 1932 году, после его смерти, и в нем так и остались эти строчки.

    У меня сохранилось несколько фотографий с плакатов, которые я делала для РОСТА. Их отобрал для меня Маяковский: "Спрячьте, когда-нибудь пригодятся".

    И сейчас, глядя на эти рисунки, на кривые строчки выведенных от руки подписей, особенно отчетливо понимаешь, как все это тесно связано, прочно переплетено с нашей тогдашней жизнью.

    Жилось не всегда легко. Мы видели в глаза ту разруху, которую Маяковский рисовал на плакатах страшной ведьмой в отрепьях и космах, над трупами вагонов, над искалеченными паровозами. И ростинские плакаты твердили: "Все понимают - самое главное, чтоб были пути и вагоны исправные - всего будет вволю, все притащим, лишь бы поезда ходили чаще".

    Набранная в газете петитом заметка о восстановлении электрической сети в таком-то районе светила для нас зажегшейся над столом лампочкой - мы и были этим районом. И при дружеском подмигивании тонких проволочек-волосков писались тексты об электричестве - для ростинского плаката. Я и сейчас помню этот свой опус. Маяковский прочел его, немного поморщился, потом сказал: "Ладно, сойдет, только вы уж сами объясните художнику, как изобразить "ЭТИ" и "ТАКИЕ"...

    Вот этот текст:

    Что такое электрификация?

    I. Это значит - лампы, коптилки, лучины

    II. Заменить ТАКИМ светом.

    III. Вместо сохи - ТАКИЕ машины.

    IV. Вместо паровозов -

    V. Машины ЭТИ.

    VI. Если построим электростанции,

    Художник, которому досталась эта тема, нарисовал по моим объяснениям все: и горькую гарь коптилок, и новейшие электролампы, похожие на старинных ангелов - такие розовые ореолы сияли вокруг них! - и синий "комбайнотракторэлектровоз" рядом с сохой, отшвырнутой презрительным пинком кисти в самый угол. А над последней строкой "рассиялась, высилась веками" ослепительная станция-мечта, настолько фантастическая, что, покажи ее сегодня пионеру из техкружка - и тот расхохочется!

    А я бы... Я бы сфотографировала ростинские плакаты об электрификации и развесила в самом большом зале самой гигантской нашей ГЭС.

    Пусть вспоминают, как в двадцатые годы, при свете коптилок, при скупом тепле печек-"буржуек" твердо верилось, что "построим электростанции", что "город будет", что "саду цвесть".

    Иногда стихотворный зуд так разбирал меня, что я даже разгонялась на целые "поэмы". В подражание "бабе с бубликами" 11 была написана поэма об Иване-умнике, который не желал учиться:

    Что книга, ворчит, да черта ль в ней,
    Я и без книги всех умней.

    Дальше шла в разительно-наглядных изображениях художника Малютина счастливая жизнь грамотных крестьян. Узнав из книг о новых машинах, они

    Хозяйство наладили все сообща,
    Зато от хлеба амбары трещат.

    И действительно, крыша амбара была расколота пополам выпирающим изобилием: мешками с ярко-желтым зерном.

    Плакат кончался ядовитой иронией по адресу Ивана;

    А умный Иван живет иначе:
    Пашет сохой да на дохлой кляче.
    Должно быть, так лучше - ему видней:
    Ведь он и без книги всех умней!

    Я особенно запомнила эти стихи, потому что как раз в тот день, когда Маяковский, прочтя их, не только улыбнулся, но и сказал: "Ничего, молодец!" (высшая похвала для меня), я в разговоре упомянула о студии ЛИТО, в которую тогда бегала. Я с увлечением рассказывала, как мы организовали латинскую группу, какой у нас замечательный преподаватель - "племянник философа Владимира Соловьева" - и как мы вчера читали элегии Катулла.

    Маяковский посмотрел на меня и сокрушенно сказал:

    - Эх, Ритка, я думал, вы порядочный человек, а вы, оказывается, эстетка!

    "эстет, эстетка" кажутся хуже всякого ругательства.

    А уж тогда ничего обиднее нельзя было и придумать! Не надо забывать, что тогда мы переживали взрыв своеобразного "иконоборства" в искусстве. Нам казалось "стыдным" увлекаться стариной, восхищаться старыми стихами и картинами. Мы думали, что надо обязательно "славить конструкции вместо стилей" 12 и ни в коем случае ничем "не любоваться" и "не наслаждаться". Даже про немыслимо прекрасный закат над Красными воротами, с такими замками и драконами, какие только в двадцать лет и видишь, мой приятель ошеломленно сказал: "Здорово сделано..."

    Первая московская зима была для меня переключением в новый мир, в новое отношение к искусству. Это делалось не сразу. С одной стороны, уже всем сердцем, всем слухом и зрением впивали мы стих, голос, строку Маяковского, и безошибочный инстинкт молодости и революционной правды говорил нам, что это гениально, что это настоящая высокая поэзия революции и революция в поэзии. А с другой стороны, нас, тех, кто хотел и свои силы попробовать в слове, хотел послушать о поэзии и научиться "как делать стихи", отдали в ученье в ювелирную мастерскую, где стих гранили и шлифовали, а иногда вытачивали китайскими шариками - один в другом, один в другом, где нас учили разбирать законы сонета и причуды цезур и стоп.

    Я говорю о литературном отделе наркомпроса- ЛИТО, родном брате ИЗО и МУЗО, куда мы с товарищами пришли "организовывать новую студию".

    В ЛИТО нас встретил человек в полувоенной форме, молодой поэт, Сергей Буданцев, расспросил о наших планах и пожеланиях, обещал помочь. Помню, я уже тогда сказала, что я переводчик, хотя перевела за всю жизнь десятка три строк и два стихотворения в прозе Рабиндраната Тагора.

    Через несколько дней мы уже слушали лекцию Вячеслава Иванова. Это был туманный, символистически отвлеченный разговор о ритмах, о самоценности слова, о чистой поэзии, с примерами из собственных стихов лектора, холодных и безжизненных, как окрашенное под цвет живых ягод синтетическое желе. Вскоре после этой лекции Вячеслав Иванов уехал сначала в Баку, потом за границу, что нас ничуть не удивило.

    Но студия продолжала существовать. Утром у меня шли лекции и лабораторные занятия на медицинском факультете университета, днем - РОСТА, а поздно вечером, два-три раза в неделю,- слабо натопленная комната, сначала - в Гнездниковском, при отделе Наркомпроса или Наробраза, потом - на Поварской,- и какое-то возвращение к "мамонту" - к дореволюционному искусству. Снова лекция "О ритме и рифме", на этот раз совсем другая. Взметнув пряди седеющих волос, расширив полубезумные глаза, рассказывал Андрей Белый о "космосе", о "мифе" и "пути", и я тогда поняла, что значит "уводить в дебри" - так было интересно, и таинственно, и непонятно. Он читал нам и свои стихи, где смысл часто заменялся сложнейшей игрой аллитераций и ассонансов, так густо набитых в строку, что казалось, на них можно сломать язык. Но мы его очень полюбили и, когда он уезжал за границу, мы все пришли на его проводы, где было много дам - "антропософок", священник и пустой чай с речами и напутствиями 13.

    А через два-три месяца за нас взялся сам Валерий Яковлевич Брюсов.

    О пути Брюсова- эстета и символиста - к революции написано еще мало. Не мне рассказывать, как он пришел в партию, пришел искрение, честно, как работал, буквально без передышки, куда бы его ни направили. Не мне разбирать его стихи - это дело будущих его биографов. Мне все же кажется, что он был не Моцартом, а Сальери: в уменье "поверить алгеброй гармонию" он не знал себе равных...

    И хотя в гимназические годы мы запоем читали "Огненного ангела" и декламировали на домашних вечеринках "Каменщик, каменщик, в фартуке белом..."14 - Брюсов никогда не был моим любимым поэтом. Но Валерий Яковлевич остался в памяти человеком огромного обаяния, какой-то чуть старомодной, профессорской "куртуазвости", очень "кусачей" иронии. Снисходительно, мягко, слегка высокомерно, о в умел разнять на мельчайшие атомы каждое слово, взять строчку стиха, заспиртовать её, заморозить, а потом, как микротомом, нарезать на мельчайшие пластинки, рассечь по клеточкам каждую метафору, каждый троп.

    Спору нет - по истории поэзии, по детальнейшему знанию всех стихов, написанных от каменного века до наших дней, у Валерия Яковлевича соперников не было. Он с такой же легкостью цитировал Лукреция и Аристофана, как и Шелли, приводил примеры из поэзии древнего Египта и современной Франции, увлекательно рассказывал и о китайцах шестого века и о похождениях Рембо. С нами ему не было скучно: мы были благодарной аудиторией, он - превосходнейшим лектором.

    И все же, рядом с полнокровным живым делом - с РОСТой Маяковского, ваши занятия в ЛИТО иногда казались мне сонным маревом - приятным, прохладным, красивым времяпрепровождением, для которого не хватало только амфор, ковров и подушек на полу да хитонов вместо наших вязаных кофточек и военных гимнастерок.

    В РОСТА - буча, боевая, кипучая... Оперативное задание: к завтрашнему дню, кроме обычных, зарифмованных газетных сведений, сделать три текста по сбору теплых вещей - один для деревни, два для города. На завтра же обязательно текст насчет ремонта вагонов. Иногда Маяковский, занятый по горло, просил:

    - Ну-ка, сядьте, напишите про Всеобуч так, чтобы показать, как там хорошо,- сегодня к вечеру надо сдать плакат.

    И я писала: "Сыт, здоров, одет, обут, - тот, кто шел во Всеобуч", а художники уже рисовали грудастого молодца в новых валенках. И ведь нельзя было написать как попало - сразу полетит в корзину! Правда, Маяковский был к остальным "текстовикам" много снисходительнее, чем к себе. Не прощал он одного: неточности, вранья.

    - Цифры проверили? - спрашивал он, просматривая плакат по добыче соли, про мужика, который, сев за стол и попробовав несоленую похлебку, жалуется бабе:

    ... Совсем Россия нищая,
    Даже соли нет - чем посолю пищу я?

    Все на бедность российскую валишь,
    А в Перми соли - целая залежь

    - География точная? - спрашивал Маяковский. - Где Пермь, знаете?

    И не дай бог, если что наврано - не простит!

    А в студии тоже были задания: написать про одиночество, в триолетах, с морским пейзажем, или "вольную композицию" о любви.

    И я вместе со всеми вдохновенно врала в рифму про несуществующие переживания: "Невыразимая усталь!.. Морской песок, морская даль..." Дальше была "небрежно брошенная шаль" и прочие неотъемлемые аксессуары, хотя шали я не носила и даже моря никогда не видела.

    А писать о любви, запрятанной в черную клеенчатую тетрадку дневника, было совсем невозможно. Но, боясь рассердить Валерия Яковлевича невыполнением "домашнего задания", я придумывала шуточные стихи про уличный фонарь, влюбленный в проходящий мимо трамвай.

    И эти стихи Валерий Яковлевич разобрал, слегка улыбаясь в усы и пощипывая бородку, привел примеры из мировой литературы, где очеловечены предметы, процитировал латинскую пословицу, похвалил какую-то рифму, а про заключительную жалобу несчастного фонаря: "И думать в тайной тревоге,- что стан лакированно-гордый, - нахально целуют в дороге - чужие фонарные морды" - сказал, что сейчас в поэзию "законно входят вульгаризмы".

    И поставил мне четверку.

    Вскоре нашу маленькую студию слили с курсами при Дворце искусств, который помещался на улице Воровского, тогда Поварской, в доме 52, где во времена "Войны и мира", по преданию, был дом Ростовых, а теперь находится Союз писателей. Это был первый Литературный институт, так и называвшийся Брюсовским институтом.

    Дом был пустой, ободранный и нетопленный. В первый же месяц мы стали ломать соседние заборы и топить огромный старинный камин. Сначала камин плевал нам в лицо злыми клубами дыма, потом все же "пошел на службу к советской власти", как сказал один из новых студентов.

    В институт хлынула молодежь, начались регулярные занятия, и Валерий Яковлевич, вызвав меня к себе в кабинет, предложил выбрать между медицинским факультетом и институтом.

    Уйти с медфака я не захотела и после этого стала посещать институт только в качестве "старожила", причем иногда даже вела там "вольные композиции", с беспощадной жестокостью разбирая чужие стихи с позиций "революционного искусства".

    Мудрено ли, что в этом сумбуре разных влияний мое "художественное мировоззрение" оставалось весьма неопределенным.

    Помню, как я вошла в комнату - уже на Водопьяном переулке - и застала Лилю Юрьевну и Маяковского над разложенными на полу эскизами обложек, кажется для "Мистерии-буфф", которая выходила тогда во второй редакции.

    - Погоди, Лиличка, пусть Рита сама скажет - какая обложка лучше всех! - скомандовал Маяковский.

    Я растерянно смотрела на разноцветные листки. Насколько крепко я чувствовала слово, настолько же слабо разбиралась во всяческом "ИЗО" - изобразительном искусстве. Но когда я нерешительно ткнула в закрученную всеми цветами радуги обложку Лавинского - не потому, что понравилась, а потому, что показалась самой "футуристической", Маяковский улыбнулся:

    - Ну нет, ее нельзя еще пускать одну, без няньки, правда?

    И показал мне выбранную ими простую обложку художника Родченко.

    Надо сказать, что я не знала человека более точного, более верного своему слову, назначенному часу, назначенному делу, чем Маяковский. Не было случая, чтобы он "подвел", опоздал, не пришел. И ведь никто не регламентировал его время, его работу. Как ему не хотелось иногда летом, в очень жаркий день, ехать в город с дачи. Как не хотелось сесть за учебник после обеда, когда был назначен немецкий урок.

    - Ох, как не хочется учиться,- говорил он.

    - Не хотите - не надо,- предлагала я,- можно и потом.

    - Нет, надо, надо.

    И точно в назначенный час мы уже читали про теленка.

    Проклятый теленок! С него начиналась немецкая хрестоматия, откуда-то попавшая к нам в руки. На рассказе о нем надо было повторить всю грамматику. Теленка покупал какой-то человек в прошедшем времени, потом этот человек приучался носить его на руках, а теленок рос (это уже в настоящем времени), и человек дожидался того часа, когда теленок вырастет (простое будущее) и, став взрослым быком, будет все же поднимаем и носим (в страдательном залоге) привыкшим к этому делу хозяином.

    Мой педагогический опыт сводился к двум пробным урокам, данным мною в восьмом классе гимназии, и я слепо верила в необходимость грамматики и в святость "правил".

    Для Маяковского же всякая схоластика, грамматика, даже поэтика с ямбами и хореями была невыносима. И все же, как терпеливо повторял он за мной: "dem Kalbe, des Kalbes"... {Теленку, теленка (нем).}

    К счастью, здравый смысл и жалость к бедному моему "шюлеру" {Ученику (нем. Schuler - ученик).}, как называл себя Маяковский, заставили меня плюнуть на теленка и грамматику и принести томик стихов Гейне.

    Успех был необычайный.

    "Шюлер" не только, выучивал наизусть отрывки стихов, но даже впоследствии не без успеха пользовался ими в разговорах.

    Лиля Юрьевна рассказывала, что во время пребывания в Берлине он иначе не заказывал обед, как словами из Гейне:

    Geben Sie ein Mittagessen
    Mir und meinem Genius! *

    {* Подайте, пожалуйста, обед, мне и моему гению 15}

    А на даче утром с террасы доносилось громовое:

    Ich bin ein russischer Dichter,
    Bekannt im russischen Land. *

    {* Я русский поэт, известный в России (нем.) 16.}

    Занимались мы довольно усердно, и Маяковский, уезжая за границу в 1922 году, собирался "разговаривать вовсю с немецкими барышнями".

    Но у меня сохранилась грустная открыточка из Берлина, написанная перед отъездом в Париж:

    "Эх, Рита, Рита, учили Вы меня немецкому, а мне - по-французски разговаривать".

    И подпись: сначала - перечеркнутая попытка изобразить готическое "Ш", потом - латинскими буквами "Schuler".

    В ту зиму 1920-1921 года Маяковский очень много работал. Его действительно совсем "заела Роста". Он приходил туда с утра, весь день сидел над плакатами и часто брал работу домой. Обычно он делал рисунок контуром, а Лиля Юрьевна раскрашивала. Потом плакаты шли к "подручным", которые от руки печатными буквами выводили подписи. Мне давали проверять тексты, исправлять ошибки и пропуски. Приходила я в РОСТА иногда через день, через два, обычно к концу занятий, и, просмотрев заготовленные плакаты, шла в большую комнату, где работал Маяковский.

    Вдоль окон стояли длинные столы: налево стол Маяковского, правый, против двери - Лили Юрьевны. Весь пол был завален длинными полосами готовых и полуготовых плакатов. Мое место было на табуретке у маленькой печки. Промерзнув в нетопленных аудиториях университета, я с удовольствием возилась с упрямой "буржуйкой", преодолевая сырость дров и кривизну дымившей трубы. Я пекла на печурке яблоки и уверяла Маяковского, брезгливо обчищавшего приставшие крупинки золы, что это "чистая грязь" и ее вполне можно есть.

    - Это медикам можно, а людям нельзя, - ворчал он.

    Как-то увидев, что я ем эти яблоки с особенным удовольствием, чтоб не сказать - с жадностью, Маяковский посмотрел на меня очень пристально и вдруг спросил: "А что вы вообще едите?"

    Кормились мы неважно. Нам давали по какой-то карточке "А - студенческой" обед на дом, где главным блюдом были соленые угри. Не знаю, откуда в этой столовой оказался запас таких мелких, таких гнусных угрей, но сынишка моей подруги при виде их печально тянул: "Опять эти червяки!"

    Я густо покраснела, не отвечая на вопрос Владимира Владимировича: как скажешь про червяков?

    - Ну что вы, например, ели сегодня утром? - настаивал Маяковский.

    По утрам мы съедали по куску хлеба и пили кипяток с "сушенкой" - сушеными вишнями и яблоками, которые мне присылали в холщовых мешочках из нашего курского сада.

    - Мы ели... ну, это самое... хлеб и немного... м-мм... плодов...

    Маяковский улыбнулся:

    "Хлеб и плоды" - прямо библия какая-то! Нет, сейчас пойду к Керженцеву, пусть выдаст вам обеденную карточку, не то от ваших "плодов" вы еще помрете, чего доброго!

    Я стала отказываться: свою карточку я уже получаю, тут я не в штате, зачем зря ходить, надо справку, а справку я уже сдала... Но я еще плохо знала тогда Маяковского. Он часа два ходил по кабинетам и канцеляриям и с торжеством вручил мне карточку в закрытую столовую РОСТА, где давали настоящий суп и настоящий чай с сахаром.

    Долгие часы проводила я в большой комнате с Лилей Юрьевной и Маяковским. Мне все было интересно, все важно. Та счастливая влюбленность в мир, в какой я жила тогда, словно луч прожектора освещала то снег в зоопарке, то те, единственные глаза, выхватывала из битком набитой впечатлениями жизни какие-то кадры - встречи, стихи... Потом поворот - и тухнет то, что еще минуту назад горело и сияло, и уже новое захватывает дыхание, ослепляет, радует, ранит...

    И только Маяковский и Лиля Юрьевна никогда не попадали в "затемнение", оставались вне всякой смены чувств, вне времени, вне обид и событий - самыми главными друзьями, самыми милыми мне людьми.

    Маяковский уже давно был для всех нас "бессмертным", но и Лиля Брик была для меня не "простой смертной" - она казалась человеком с другой планеты - ни на кого не похожей... Нет в ней ни лукавства, ни притворства, всегда - сама собой, "вот такая, как на карточке в столе"...17

    Должно быть, Владимир Владимирович чувствовал, что я поняла то главное в Лиле, за что он до конца жизни, очень по-разному, но всегда - всем сердцем любил ее. Об этом надо помнить, об этом - его стихи, его предсмертная просьба: "Лиля, люби меня!" 18

    И ко мне он относился так хорошо - ласково, сочувственно и дружелюбно за то, что я понимала "про все, про это"...19

    В РОСТе Лиля Юрьевна тоже работала очень много. За что бы она ни бралась - всегда бралась всерьез, стараясь сделать как можно лучше. Наклонясь над столом, она, то мелко-мелко водя тонкой кистью, то плавным мазком накладывая одну краску, тщательно и ловко заполняла контуры плакатов, сделанные Маяковским. В просветы его рукой было вписано: "красная", "синяя", "зеленая". Иногда Лиля говорила:

    - Володик, а может быть, тут разруху - желтой? Виднее будет ворона.

    Маяковский смотрел на плакат, очевидно, прикидывая, как будет, если разруху сделать не коричневой, а желтой, и чаще всего говорил:

    - Правильно, делай желтой, только тогда и паровоз надо переменить - пусть теперь он будет коричневый.

    В комнату приходили художники, приносили готовые плакаты, и Маяковский, чуть наклонив голову набок, внимательно смотрел, хвалил или ругал точно и коротко.

    Я не помню, чтобы Маяковский когда-нибудь хвалил в глаза и ругал за глаза не понравившийся ему плакат, стих, рассказ.

    Очень радуясь каждой чужой удаче, он не терпел недобросовестного обращения с материалом, небрежно и поверхностно сделанной работы. При всей колоссальности ростинской продукции Маяковского при всех скидках, которые можно было бы сделать на время, на спешку, на неизбежную повторяемость агиттем, во всех его работах по РОСТА,- и в рисунках, и в подписях, - почти не найдешь "брака".

    Это, что называется, настоящая работа, "на совесть".

    12 декабря 1920 года Маяковский читал в Политехническом музее поэму "150 000 000".

    Мне была выдана записка: "Пропустить Риту Райт + 5 чел.". (Потом такие записки стали стандартными: в них менялась только цифра.) Забрав из студии ЛИТО своих товарищей и прорвавшись сквозь толпу непопавших, но жаждущих попасть, мимо взмокших от пота контролеров, я очутилась впервые в большой аудитории Политехнического музея, где потом столько раз слушала Маяковского.

    Но первое впечатление не стерлось до сих пор.

    Я уже слышала, как читал Маяковский дома, в РОСТА. Но Маяковский в тысячной аудитории уже не был просто поэтом, читающим свои стихи. Он становился почти явлением природы, чем-то вроде грозы или землетрясения,- так отвечала ему аудитория всем своим затаенным дыханием, всем напряжением тишины и взрывом голосов, буквальным, не метафорическим, громом "поэзия".

    В перерыве, прохаживаясь с папироской по тесной комнате за эстрадой, Маяковский подошел к двери, где стояли мы все.

    - Ну, как, здорово это у меня получается? - И, прерывая хоровое: "Очень здорово, Владим-Владимыч", сердито надвинулся на меня: - А вы почему вчера в РОСТу не явились? Вот сегодня на Тверской плакаты так и висят с ошибками. - Но, видно, ему сразу стало смешно смотреть на мою сконфуженную физиономию. Он сделал нарочито свирепое лицо: - Больше никогда не будете?

    - Никогда не буду...

    - Ей-богу, она больше не будет... никогда не будет,- хором обрадовались мы все.

    - Ладно, на первый раз прощается.

    На следующий день, когда я прилетела в РОСТу на два часа раньше времени, Маяковский стал уверять, что я, наверное, так раскаивалась, что на ночь читала молитву из "150 000 000":

    Выйдь
    не из звездного
    нежного ложа,
    боже железный,
    огненный боже...

    В ту зиму я перевела на немецкий "Солнце" и несколько раз читала его в Доме печати.

    Особенно понравился перевод Анатолию Васильевичу Луначарскому. Он приехал к Брикам вскоре после диспута в Политехническом музее (19 декабря 1920 г.). Диспут назывался "Поэзия - обрабатывающая промышленность". Маяковский был докладчиком, Луначарский - оппонентом. Зал был набит до отказа. Это был один из самых бурных и самых веселых диспутов. Потом, уже в домашней обстановке, когда начатый спор продолжался, Луначарский полушутя говорил, что Маяковский собирает футуристов, как Робин Гуд - шайку разбойников, а Брик - монах при разбойниках, который дает им отпущение грехов.

    Меня в тот вечер заставили читать переводы. Через несколько дней Луначарский, кроме всех лестных слов, сказанных лично, прислал мне в подарок несколько великолепно изданных немецких книг, оказавшихся добродетельнейшими романами для детей старшего возраста. 

    III. "Мистэриум-буффо"

    Подходила весна. В июле должен был собраться Третий конгресс Коминтерна.

    В начале апреля, с утра позвонил Маяковский: "Немедленно приезжайте - очень важное дело".

    Через полчаса я узнала, что "Мистерию-буфф" будут ставить в честь Третьего конгресса на немецком языке и что перевод хотят поручить мне.

    Надо было видеть Маяковского, радостного и взволнованного, надо было знать, с какой горячностью он говорил о грандиозном спектакле, который будет поставлен в цирке, с сотнями актеров, с балетом и музыкой, чтобы понять, почему я смогла,- худо ли, хорошо ли,- за десять дней перевести всю "Мистерию".

    День и ночь я брала с бою труднейший для перевода текст "Мистерии". Конечно, смешно было даже думать, что можно передать блеск и новизну рифм Маяковского, его неповторимые языковые изобретения, его остроты и каламбуры.

    Я переводила второй вариант, слегка сокращенный, особенно в пятом действии (разруха), с новым прологом (обращение к делегатам Коминтерна) и вставкой о втором Интернационале.

    Соглашатель предлагает рабочим взять сначала второй Интернационал, потом - "двухсполовинный", потом - "два и три четверти":

    Последняя цена.
    Себе дороже!..
    Как!
    И этого не хотите тоже?!

    А нечистые хором орут:

    Довольно!
    К чертям разговоры эти!
    У рабочих
    один Интернационал -
    Третий!

    Когда накапливалось несколько сцен, я читала их Маяковскому, Лиле Юрьевне и Брику.

    Маяковский прохаживался по комнате, прислушиваясь, хмурясь, улыбаясь. Он не очень понимал по-немецки, но отлично улавливал общее звучание, рифму, ритм.

    Надо сказать, что у него было совершенно сверхъестественное восприятие звуковой ткани любого языка. Стоит только посмотреть, как органически вжились иностранные слова и целые фразы в его стихи, чтобы понять, как он чувствовал дух языка, даже почти не зная его:

    Он в этих криках,
    несущихся вверх,
    в знаменах,
    в шагах,

    "Vivent les Soviets!..
    bas la guerre!..
    Capitalisme a bas!.." *

    ("Жорес")

    {* Да здравствуют Советы!.. Долой войну!.. Долой капитализм!.. (франц.)}

    Да.
    Это он,
    вот эта сова -
    не тронул
    великого
    тлен.
    Приподнял шляпу:
    "Comment са va,
    cher camarade Verlaine?" *

    ("Верлен и Сезан")

    {* Как поживаете, дорогой товарищ Верлен? (франц.)}

    Я злею:
    - Выйдь,

    а бритвы раздай
    для жирных горл. -
    Девушке мнится:
    "Май,
    май горл" *

    ("Барышня и Вульворт")

    {* Моя девочка (англ. My girl).}

    Он замечательно запоминал, - и очень любил повторять,- "вкусные" кусочки стихов, песенок, даже не вникая в смысл. Помню, как, приехав из Америки, он требовал, чтоб я перевела ему "привязавшиеся" строки какого-то фокстрота, которые в его передаче звучали так:

    Хат Хардет Хена
    Ди вемп оф совена
    Ди вемп оф совена
    Джи-эй *.

    {* Это транскрипция самого Маяковского. В статье "Как делать стихи" он писал об этих строчках: "Есть нравящийся мне разговор какой-то американской песенки, еще требующей изменения и русифицирования". (Прим. Р. Райт.)}

    Я никак не могла понять, что это значит. И только совсем недавно, прочтя эти строчки по-английски { В книге: Elsa Triolet, Maiakovski. Poete russe. Souvenirs, Paris, 1939 (Эльза Триоле, Маяковский. Русский поэт. Воспоминания, Париж, 1939). (Прим. Р. Райт).}, я сразу услышала знакомый голос, который отбивал их, как чечетку, а потом трунил надо мной:

    Как же мне могло прийти в голову, что Маяковский, очевидно поймав эти строчки на слух, в исполнении какого-нибудь джаза, повторял их с явно негритянским акцентом? Не мудрено, что в таком виде я не смогла узнать "жестокую Ханну, пожирательницу сердец из Саванны".

    Между прочим, в "Бане" такая маскировка слов проделана уже совершенно сознательно. Там иностранные слова действительно русифицированы, спрятаны в русский акцент, в русские слова.

    В один из моих приездов из Ленинграда, в год, когда Маяковский кончал "Баню", он вышел из своей комнатки в столовую, где сидели мы с Лилей Юрьевной. В руках у него был блокнот и карандаш.

    - Рита, хотите мне помочь? Надо придумать английские слова, чтоб были похожи на русские.

    - Как это?

    - Ну вот, вы скажите какие-нибудь характерные английские слова, какие чаще всего встречаются в разговоре, или какие-нибудь окончания слов, и чтоб их можно было изобразить русскими словами.

    Я рассказала, как мы в детстве, забыв английские слова, просто говорили "огурейшен" вместо огурец и "свирепли" вместо свирепо.

    - Как вы говорите? Шен? Ли? Это часто встречается? - И Маяковский сразу записал что-то в блокнот.

    Мы наперебой стали предлагать какие-то английские слова.

    - Погодите, так ничего не выйдет,- прервал нас Маяковский. - Что ж так зря говорить? Надо сразу придумать и английское слово и то русское, которое из него можно сделать, например, "из вери уэлл" - по-русски будет "и зверь ревел". Давайте так: за каждое хорошее слово - рупь, идет?

    Мы вошли в азарт. Могу похвастать: я обставила всех и выиграла чуть ли не два червонца - большие деньги! Результаты - все реплики мистера Понт-Кича в "Бане". Из английского "ду ю уант" вышел "дуй Иван", "пленти" превратилось в "плюньте", "джаст мин" в "жасмин", "андестенд" в "Индостан", "ай сэй иф" - в "Асеев". Некоторые слова ("слип", "ту-го", "свелл") так и вошли в текст в русской транскрипции (с лип, туго, свел), а характерные английские суффиксы "шен" и "ли" дали "изобретейшен", "часейшен" и "червонцли" - по принципу нашего детского "огурейшен".

    Слушая немецкий текст "Мистерии", Маяковский безошибочно угадывал удачные куски. Иногда он брал русский текст и спрашивал вразбивку "а это как?", "а вот здесь как?" - и бывал очень доволен, если перевод был сделан хотя бы и не очень точно, но его методом, его приемами.

    Так, например, ему очень нравилось, как вышло:

    Хорошенькое моросят!
    Измочило, как поросят,-

    что по-немецки звучало так:

    Ein nettes Tropfeln!

    (то есть "хорошенькое моросят! измочило до самых зобов!"). Маяковский ничуть не протестовал, что "поросята" выпали из немецкого текста и вместо них появились "зобы". Важно было сохранить хлесткость рифмы, разговорность интонации.

    Перевод был закончен в назначенный срок. В это время мы узнали, что в Москве в составе одной, уже приехавшей коминтерновской делегации находится немецкий писатель и режиссер Рейхенбах. Ему поручили прослушать перевод и внести, если нужно, поправки.

    Когда не хватало моего немецкого лексикона для перевода выражений похлеще, он подбирал такие словечки, от которых потом грохотал весь цирк.

    Наконец перевод был окончательно готов.

    Как-то утром, не веря глазам, я прочла в "Известиях" заметку, где рассказывалось, как будет поставлена в цирке "Мистерия" и дальше:

    "Перевод сделан молодой поэтессой (!), ученицей студии ЛИТО (имя рек!)" 20.

    Это было похоже на славу, если б не ужасное клеймо "молодой поэтессы".

    Меня задразнили до слез. Меня звали "юным дарованием", "вундеркиндом", мне не давали проходу ни в университете, ни дома. Чеховский герой,- помните, тот, который приходил в восторг оттого, что его пропечатали в газете 21, - петрушкой выскакивал в каждом разговоре.

    Когда я пожаловалась Маяковскому, как меня дразнят, он сказал:

    - Плюньте, это они от зависти,- и тут же добавил. - Только вы не задавайтесь!

    Репетиции начались в мае.

    Во всех театрах "мобилизовали" актеров, говоривших на немецком языке. Большей частью это была молодежь,- самым "взрослым" был Шахалов из Художественного театра.

    С каким восторгом встретили они предложение участвовать в постановке "Мистерии"! Играть Маяковского - самого любимого поэта, да еще для представителей "мирового пролетариата" - коминтерновцев, - разве придумаешь что-нибудь увлекательней?

    На репетиции приходили после очередного спектакля, после полного рабочего дня, в одиннадцать-двенадцать часов вечера, и расходились часто на рассвете.

    Мне приходилось бывать в цирке не только для развлечения. В ролях, переписанных от руки, часто попадались ошибки, иногда надо было изменить или подправить текст, особенно когда стали писать музыку. По немецкому тексту я "заменяла Маяковского", согласуй с ним каждую поправку.

    В тот год он рано уехал на дачу и по вечерам редко бывал в городе.

    Но в цирке у всех сразу поднималось настроение, когда в проходе у арены или в ложе появлялись знакомые широкие плечи, и Маяковский в светлом костюме, коротко остриженный, уже по-летнему загорелый и обветренный, по-хозяйски смотрел и слушал, что делают режиссер, художники, актеры.

    Мы все - молодые вхутемасовцы-художники, мои товарищи по ЛИТО, которых я протаскивала на репетиции, актерская молодежь - окружали Маяковского, как щенки, и смотрели ему в рот, ловя каждое слово. Иногда, не видя нас у арены, он просил кого-нибудь:

    И мы галопом бежали к нему из конюшен, где проводили все свободное время.

    - Вам тут записка от Лилички,- говорил он и чуть раздвигал губы медленной сочувствующей усмешкой, видя, как я обрадовалась коротеньким строчкам:

    "Отчего не приезжаете на дачу? Соскучилась. Целую". И вместо подписи - ушастый котенок с кружочком хвоста.

    А потом Маяковский отводил нас в буфет и кормил всю ораву лучшим, что можно было там достать - песочными пирожными и простоквашей.

    Наконец настал день премьеры 22.

    Из ложи, в которую усадили моих друзей и меня, мы с любопытством и нетерпением разглядывали публику.

    Как примет она непривычное зрелище?

    Дойдет ли оскудевший в переводе, но все-таки сочный, образный и крепкий язык "Мистерии"?

    Не затемнит ли цирковая пышность, блеск и эффектность постановки революционной сущности "героического, эпического и сатирического представления"?

    По спиралям барьеров, идущих от боковых входов вокруг арены, под гром фанфар вылетели ярко-красные арлекины с факелами.

    Спектакль начался.

    Раздается хоровое приветствие - пролог.

    Товарищи!
    Вас, представляющих мир,
    Всехсветной Коммуны Вестники,-
    вас
    сегодня
    приветствуем мы:
    рев-комедианты,

    рев-песенники.

    Окончен пролог. В перекрещивающихся лучах прожектора посреди арены возник купол земного шара.

    Эскимосы зажимают дырку. Начинают появляться нечистые.

    Немецкий вариант отличался, главным образом, невероятным "размножением" действующих лиц. "Ведущего" представителя каждой нации сопровождали представители второстепенные. Композитор Сахновский, написавший музыку, очень интересно использовал популярные национальные мелодии. Немец, в военном мундире и каске, с вильгельмовскими усами, выходил под "Ах, мой милый Августин", американец - под "Янки дудль", а русский купчина и спекулянт - под "Ах вы сени, мои сени".

    Вместо одной "дамы-истерики" появились две. Они выпархивали с противоположных концов арены в элегантнейших туалетах, одна - в голубом, другая - в розовом. За каждой шел негритенок-грум с грудой нарядных полосатых картонок, словно снятых с полок парижского магазина.

    И неожиданным контрастом после элегантных дам на арену, в полном одиночестве, как рыжий у ковра, выкатывался Соглашатель. Его играл Михоэлс. Это была настоящая великолепная буффонада, доходчивая, уморительная до слез, без всякого кривлянья, без "нажима".

    Успех был потрясающий. Каждое его появление вызывало дружный смех, а когда его, по ходу действия, крыли на отборнейшем берлинском диалекте отборнейшей уличной бранью, весь цирк взрывался громким хохотом, а немецкая и австрийская делегации буквально отхлопали себе ладоши.

    В первом антракте, когда не похожая на обычную публика заполнила фойе и мы с любопытством отмечали в толпе белозубые улыбки негров, темную красоту индусов и вежливую сдержанность японцев, ко мне торопливо подошел молодой работник НКИДа Уманский.

    - С вами хотят поговорить товарищи из немецкой делегации, - и тут же, сделав вежливое дипломатическое лицо, пропустил нескольких людей.

    Я смущенно бормотала "данке зеер" {Благодарю (нем. danke sehr).} и пожимала руки, когда один из подошедших, плечистый, круглоголовый, в белой рубашке "апаш", вместо официальных слов одобрения просто улыбнулся во весь рот, положил мне на плечи тяжелые лапы бывшего портового грузчика и сказал мягко, по-гамбургски, растягивая слова:

    - Где же это ты так выучилась немецкому, девчушка? (Так и сказал "kleines Madel"!)

    И часто, много лет спустя, когда это лицо смотрело на меня с открыток и плакатов, где рядом - решетка и сжатый кулак МОПРа, я вспоминала улыбку, веселые глаза, широкий жест больших рук и понимала, за что его так любят.

    Спектакль шел в море разноцветных огней, заливавших арену то синевой морской волны, то алым адским пламенем.

    Изобретательности режиссера, художников, композитора, казалось, не было конца. Во втором акте, когда за демократическую республику выступает француз - Клемансо, а остальные кивают в такт головой и машут руками, музыка начиналась "Марсельезой" и переходила в развеселый мотив из "Мадам Анго".

    В третьем действии хор пародировал мелодии "Травиаты", в аду плясал целый кордебалет чертей и чертовски хорошеньких ведьм, а в конце черно-красную толпу обитателей ада сносила, вытесняя с арены, голубая волна нечистых.

    Финальное действие развернулось в победный марш нечистых и парад всех участников спектакля под гром "Интернационала", подхваченного всей многоязычной аудиторией.

    "Мистерия-буфф" и на чужом языке стала революционным, народным спектаклем.

    только что рассказал. 

    IV. "... в уже классическом Пушкино" 23

    После окончания спектаклей в цирке я на все лето уехала в Пушкино, на дачу.

    В это лето закрепилась дружба с Маяковским и Бриками, которая продолжается по сей день, когда живая любовь уже слилась с вечной памятью.

    С середины зимы я стала часто бывать в Водопьяном переулке, где, в сущности, и был настоящий "дом" Маяковского.

    Хорошо бы написать подробнее, каким был Маяковский "в жизни".

    Об этом до сих пор знают очень мало.

    Люди, видавшие Владимира Владимировича на эстраде, особенно те, которые сами ежились от его беспощадных щелчков, люди, встречавшие его за картами, в кафе, среди чужих, часто говорят о его бесцеремонности, грубости, даже "богемности".

    Но разве было в быту Маяковского что-нибудь, хоть отдаленно схожее с обычным представлением о "богеме"?

    "Богема" живет беспорядочно, грязно, неорганизованно.

    Маяковский был чистоплотен до болезненности, точен до минуты, организован до мелочей.

    "Богема" обожает "душевные разговоры", "надрыв", слухи, сплетни, анекдоты.

    Маяковский ненавидел сплетни, с презрением называл всякое самоковыряние "психоложеством" и никогда не "разглагольствовал".

    В "богеме" нет уважения к чужому труду, к чужому времени. Маяковский был требователен к себе и к другим. Он не знал, что значит опоздать, не выполнить обещанного, задержать человека. Он с величайшей брезгливостью относился к неопрятности в человеческих отношениях, к расхлябанности в работе, к пустой "болтологии".

    Хотелось бы передать то почти физическое ощущение "проветренности", - чистого воздуха, тепла, простоты и бесконечного внимания, который испытывал каждый, кому посчастливилось близко видеть Маяковского и его друзей.

    "Было всякое" - об этом написано у самого Маяковского, но по его стихам, по его письмам можно понять, что те, большие, по-настоящему человеческие отношения, которые связывали его с друзьями, ни от чего не зависели и что эта огромная, нерушимая дружба и близость ни от чего не могла порваться...

    А сейчас рассказ пойдет о лете двадцать второго года, когда шел дождь, приезжали гости и мы играли в шашки "на позор".

    Это - рассказ о молодом веселом Владим-Владимыче, а не "описание пребывания поэта В. В. Маяковского в поселке Пушкино, по Ярославской дороге, в начале двадцатых годов двадцатого века нашей эры".

    Для младших поколений наша молодость уже слилась с бритьем бород при Петре Великом.

    Маленькая девочка, рассматривая стол Маяковского в Библиотеке-музее, удивилась самопишущей ручке.

    тогда писали такими перьями, а не гусиными?

    Многие готовы положить Маяковскому на стол "гусиные перья".

    Мне хочется напомнить, "какими перьями тогда писали", и хоть немного стереть "хрестоматийный глянец", который навели на Маяковского.

    Представьте себе головоломные мучения литературоведа тридцатого века, который, изучая подробности биографии Маяковского, случайно нападет на такие строчки в переписке двух современников Владимира Владимировича:

    "К сожалению, Госиздат, сына которого, безусловно; стоит "пелеить", как говорил Маяковский, задерживает договор".

    Какой сын Госиздата?

    Что такое "пелеить"?

    При чем тут Маяковский?

    Все равно не разобраться "уважаемым товарищам потомкам".

    А для меня в этих строчках - весь конец лета 1922 года, когда Лиля Юрьевна, уехав за границу, бросила нас на даче "на произвол Тютьки", как говорил Маяковский.

    Тютька, кривой и лохматый сторожевой пес, был самым солидным существом из всей семьи. Каждое утро он провожал Владимира Владимировича на вокзал, как заботливый гувернер, и разве только не подсаживал его в вагон. Потом он шел домой, заходил за мной на реку, где стоял на берегу и лаял, а по возвращении с купанья ложился у двери комнаты, на террасе, и громко колотил хвостом по полу, как будто напоминая заспавшимся Брику и Арватову, что завтрак уже подан и пора вставать.

    После чая Брик с Арватовым разговаривали или работали, а я пропадала на соседней даче, где жила моя новая знакомая, Тамара Каширина.

    Мы познакомились зимой, возвращаясь по вечерам пешком с Кудринской площади на Басманную, Тамара - из учреждения с выразительным названием ГВЫРМ {Государственные высшие режиссерские мастерские, где директором был В. Э. Мейерхольд. (Прим. Р. Райт.)}, я - из Брюсовского института.

    Летом в Пушкино, страшно опустевшем для меня после отъезда Лили Юрьевны, я обрадовалась встрече с зимней попутчицей.

    То лето для меня проходило под знаком Пастернака. Я была начинена его стихами по горло. Осколки строк, разлетаясь, застревали даже в самой обыденной речи; на укоризненное замечание Маяковского: "Чего вы вечно жуете траву - ведь на ней может быть всякая гадость", - я машинально ответила: "Нет, я беру оттуда, куда ни одна нога не ступала".

    Сначала я не поняла, почему он засмеялся.

    -... В посаде, куда ни одна нога не ступала 24,- сказал он и добавил: - Вот пастерначья душа!

    Он рисовал на террасе, стоя у стола, с неизменной папиросой в зубах, а я сидела на ступеньках или на перилах и читала "по заказу" из "Сестры моей жизни". Рукопись мне подарил Борис Леонидович еще зимой, и я знала ее наизусть от слова до слова.

    Чаще всего Маяковский просил читать:

    Любимая - жуть! Когда любит поэт,
    Влюбляется бог неприкаянный 25, -

    Или


    Ивы нависли, целуют в ключицы,
    В локти, в уключины - о, погоди,
    Это ведь может со всяким случиться! 26

    Как-то, прослушав "Демона" 27

    - А вы все понимаете? Серьезно? Ну-ка расскажите "Демона" своими словами!

    И я сдавала анатомию любимых строчек на пять с крестом.

    Я пожаловалась Тамаре, что умею читать только тихо, иначе срываюсь.

    - Надо поставить голос,- сказала она и сразу стала пробовать на мне свою режиссерскую науку.

    "давать голос в маску" и "опирать на диафрагму", как для развития оной диафрагмы надо вдохнуть воздуху сколько влезет, и потом, выпуская его, на одном дыхании говорить:

    - Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына 28.

    По утрам, возвращаясь с реки по заросшей тропинке, я развивала голос среди огромных лопухов, размахивая полотенцем. У калитки, ведущей в дачный садик, я умолкала.

    Как-то утром Маяковский не уехал в город и, расхаживая по саду, остановился у калитки, заинтригованный донесшейся из-за деревьев классикой.

    - С чего это вас так разобрало? - вежливо поинтересовался он.

    "маску" и "диафрагму".

    - А-а, я тоже так практиковался. Знаете, как себя надо слушать? Приставьте руки к ушам, вот так. - И он, согнув ладони раковиной, приставил их ребром спереди к ушам, не так, как делают глухие, а наоборот. - Ну, а теперь наберите воздуху и гудите!

    Я втянула воздух, как утопающий, оперлась изо всех сил на диафрагму и загудела:

    - Гневобогинявоспойахилесапелеева... сына.

    - Нет,- сказал Маяковский,- что-то у вас не выходит. Знаете, что у вас получается? - И он сам загудел низким басом:

    Ахиллеса,-

    Пелей его сына!

    Конечно, я рассказала всем своим товарищам про новый глагол, и он прочно вошел в наш ругательный обиход, и даже, много лет спустя, мне написали про "Госиздат, сына которого надо "пелеить".

    И, хотя голос у меня так и остался непоставленным, я по-прежнему часто читала Владимиру Владимировичу вслух все, что он просил.

    "официальной частью", я с облегчением перешла на лирику.

    И вдруг, прочтя три строчки очередного стихотворения, я стала хохотать так, как только хохочут от самых смешных, самых глупых анекдотов. Я буквально плакала от смеха, я ничего не могла выговорить.

    Маяковский положил карандаш.

    - Да что там такое? Ну, прочтите же! Да перестаньте вы заливаться!

    - Не могу... Читайте сами!

    Маяковский поднял упавшую книгу.

    Солнце - на экваторе...

    прочел он серьезно, .....


    Но, где мы вдвоем,
    Холоден, как в ва...

    Он широко улыбнулся, а я опять залилась...

    Холоден, как в атрии
    29,-

    с трудом выговорил он то, что было написано, а не то, чаю так и лезло на язык в рифму с "экватором".

    Мне всегда кажется, что Брюсов нарочно созорничал - неужели он настолько не слышал, как это звучит?

    Вели мы себя без Лили Юрьевны плохо.

    При ней в выходные дни приезжали только самые близкие друзья - человек семь-восемь, редко больше. Без нее стали наезжать не только друзья, но и просто знакомые, привозившие своих знакомых.

    - Сколько ж их приедет, к обеду-то?

    На что Маяковский неизменно отвечал:

    - А вы сделайте всего побольше, на всякий случай,- а потом добавлял, ни к кому не обращаясь: - Кажется, я вчера всех звал, кого видел,- человек двадцать.

    В будни на даче бывало тихо. Вставали рано, завтракали на террасе,- помню, как славно пахло по утрам свежим хлебом, Аннушкиной глазуньей и полевыми цветами,- я упрямо ставила их на стол "для красоты" в большом глиняном кувшине, хотя Маяковский называл их "пукеты", а когда стол надо было освободить для карт или рисования, ворчал, снимая кувшин: "Опять Ритка своей "красотой" весь стол захламливает!"

    - Как не стыдно - такую подругу прятать! Завтра же познакомить! Приведите ее, поедем на лодках кататься!

    Я удивилась: обычно ни Осип Максимович, ни Владимир Владимирович не любили крутить по мелкой Уче.

    А тут, назавтра, с утра, у берега - две лодки, и нас уже ждут.

    Маяковский командует:

    Я вижу, что Тамара немножко смущена, и начинаю горячо убеждать Маяковского:

    - Лучше я тоже с вами!

    Он смотрит на меня, тяжело вздыхает и говорит:

    - Знаете, вам бы на кустике расти, - репейник видели? Кругленький такой, прицепится - никак не отцепить!

    "Эрмитаж" - смотреть новый балет в постановке Лукина.

    Чуть ли не в тот же день Лиля Юрьевна прислала нам всем из Германии подарки: чудесные галстуки и рубашки Владимиру Владимировичу и Осипу Максимовичу и темно-голубую замшевую шапочку мне. В театре мы были самые нарядные: Тамара - в белом полотняном костюме, наши спутники - в новых рубахах и галстуках, а я с замшевой шапочкой в руках - надевать ее было слишком жарко.

    Балет походил на физкультурные упражнения, на цирк и на древнегреческие фрески. Маяковский немножко подтрунивал над этой "смесью", но хлопал вместе с нами.

    Ехать на дачу было поздно, и мы с Тамарой остались ночевать у нее на городской квартире, условившись ровно в одиннадцать прийти в Водопьяный - пить чай и всем вместе ехать в Пушкино.

    Утром мы спали страшно долго. Квартира стояла пустая, будить нас было некому. Не торопясь вышли из дому, совершенно забыв, который час, и медленно пошли от Разгуляя по Басманной, не зная, что время идет к двенадцати.

    Господи, как он на нас кричал! И "какое свинство!", и "мы с Осей ждали вас полтора часа!", и "я уже решил, что вас там зарезали, в пустом доме!"

    Мы даже не оправдывались: видно, Владимир Владимирович всерьез за нас переволновался, если даже поехал разыскивать нас. Сам он никогда никого не подводил, и не мудрено, что ему казалось, будто опоздать на целый час человек может только, если его "зарезали в пустом доме".

    В те дни, когда Владимир Владимирович не уезжал в город, он часто с утра уходил в лес с записной книжкой и работал, бормоча на ходу, расхаживая взад и вперед по какой-нибудь одной полянке или дорожке, как по своей комнате. Он как будто не обращал внимания на "природу", хотя на самом деле любил ее по-настоящему, любил ходить по лесу, искать грибы. Пушкинцы помнят, каким страстным и честолюбивым грибником был Маяковский. Грибы он признавал только белые, и самый большой боровик в истории пушкинского грибоискания был найден именно Владимиром Владимировичем.

    О любви к животным он сам писал много раз. Ни одной собачонки, ни одной кошки он не пропускал - обязательно остановится, посмотрит, поговорит.

    когда ему хотелось засесть за карты. Для него же отвлечься от вечного гуденья стихов в голове вот так, сразу, сию минуту, становилось вдруг необходимостью.

    - Рита, ну, давайте с вами сыграем, ну, не умеете в карты - давайте во что хотите. Давайте в такую игру, в которую я не умею,- и я вас все равно обыграю.

    - Вы умеете в шашки, в "волки и овцы"?

    - Нет.

    Я объяснила правила игры и с первого же раза обыграла Маяковского.

    Маяковский, аккуратный, как никто, брился каждое утро, даже в самые занятые дни, даже в дороге, и всегда ненавидел мытье бритвы. В сценарии "Как поживаете?" есть такие кадры:

    "84. Дверь квартиры с дощечкой: "Брик. Маяковский". Из двери возникает кухарка с покупками и газетами.

    85-86. Моющему бритву ".

    Дальше Маяковский, погружаясь в чтение газеты, как будто уходит от будничного утра. А будничность вся - в этой маленькой детали - мытье бритвы.

    Я, конечно, проиграла вторую игру, Маяковский торжествовал.

    На следующее утро - воскресенье, идя с купанья, я издали услышала с террасы паровозный рев:

    - Ри-и-и-ту-у! Мыть бри-и-и-итву-у!

    каким-то отрывистым, толчками, смехом и долго не мог успокоиться.

    В первый же дождливый день я выпросила реванш.

    Отыграв право не мыть бритвы, я опять воспрянула духом и согласилась играть просто "на позор".

    И тут же проиграла.

    - Ну, теперь я вам выдумаю позор - только держитесь! В воскресенье, когда приедут гости, вы станете на колени посреди террасы, поклонитесь в землю и громко скажете: "Прости, господи, меня, глупую, за то, что я посмела пойти против Володи",- и так пять раз - вот!

    "позор", надела любимое белое платье, но народ только успел показаться на дачном дворе, как Маяковский уже звал:

    - Идите, идите позориться, нечего там...

    Гости стояли в дверях, в полном недоумении, а я, давясь хохотом, истово била земные поклоны, прочувствованно повторяя: "Прости, господи, меня, глупую, за то, что я посмела пойти против Володи".

    А сам Маяковский, страшно довольный, стоял в стороне и громко считал:

    - Раз! Два! Не жульничать! Лбом! Лбом!

    Вот кто-то рассказал про человека, который жаловался, что за ним весь день гонялся вор: "То я поймал его руку в кармане, то он совсем было выхватил у меня бумажник около кассы в магазине, видимо, знал, подлец, что у меня есть деньги. Да я, знаете, зорко следил". - "Ну, и что же он?" - "Ёдва-ёдва к вечеру вытащил".

    Маяковский был в восторге от этого "ёдва-ёдва" - с ударением на первом слоге. Оно попало потом в письмо к Лиле Юрьевне, из Баку:

    "Под окном третьего дня пробежали вместе одиннадцать (точно) верблюдов. Бежали прямо на трамвай. Впереди, подняв руки, задом прыгал человек в черкеске, орал им что-то, доказывал, чтоб повернули. Ёдва-ёдва отговорил".

    И в стихах о Латвии те же слова:


    Насчет репрессий вяло.
    Едва-едва через три дня арестовала 30.

    Или читаешь, например, в стихотворении "Четырехэтажная халтура" такие строчки:

    А читатели

    в своей уездной яме,
    иностранным упиваются,
    мозги щадя.
    В Африки

    улетают
    на своих жилплощадях.

    "Вослед за Бенуями!" Это ведь про Бенуа, про "Атлантиду", которую мы читали на даче, в непроглядный ливень. Книжку купил на вокзале Брик, и я вгрызлась в нее первая. Поздно вечером приехал промокший, простуженный Маяковский, увидел, как я, стараясь побороть усталость, не могу оторваться от книжки, и сказал:

    - Идите-ка вы спать, а книжку дайте мне, честное слово, я утром отдам.

    Маяковский не вставал, у него был отчаянный насморк, и Аннушка поила его чаем в постели.

    - А книжку вы мне отдадите? - жалобно спросила я, заглянув к нему.

    - Книжку? А вам много осталось?

    - Нет, я уже дочитала до середины.

    Я читала, отрывая прочитанные страницы и просовывая в щелку закрытой от сквозняков двери. Так мы постепенно распотрошили всю книжку. Дочитав ее почти что вслед за мной, Маяковский вернул все листки и сказал:

    - Дрянь сверхъестественная, а как читается! - и, посмотрев в залитое дождем окно, зевнул длинным унылым зевком и добавил: - В такую погоду только и читать про всякие Африки.

    Иногда какой-нибудь случай застревал у Маяковского в памяти на несколько лет и только потом вдруг попадал в стихи. Примерно году в двадцать седьмом было написано стихотворение "Мы отдыхаем". В нем описаны страдания и мучения дачника в дождливое лето, когда

    В грязь уходя

    сорок минут
    проселками трюхай.

    И дальше:

    Чаю бы выпить,

    но самовар
    неизвестными сперт.

    А самовар был сперт действительно на даче в Пушкино, но лет за пять до написания стихотворения 31. Аннушка поставила его во дворе и ушла в дом "на одну минуточку", когда самовар уже совсем кипел. И, вернувшись, не застала ни самовара, ни трубы!

    Мы выбежали за ворота, кто-то бросился вправо к лесу, кто-то влево - в густую рожь, но все совершенно зря: самовар так и не был найден, пока через пять лет я не обнаружила его в стихах.

    То, прежнее Пушкино, где жил Маяковский, тоже сохранилось только в его стихах: там, где была "облесочкана каждая пядь, опушками обопушкана" 32, теперь все заасфальтировано, застроено, заселено.

    И только солнце по-прежнему медленно и верно опускается за Акуловой горою, чтобы "утром снова мир залить" 33

    1940-1960

    Примечания

    Райт Рита (псевдоним Райт-Ковалевой Раисы Яковлевны, род. в 1898 г.) - литературный работник, переводчица.

    "Звезда", Л. 1940, No 3-4 (главы I-III) и в журнале "Литературный современник", Л. 1940, No 4 (главы III и IV). Печатаются по рукописи.

    В названии воспоминаний перефразировано заглавие статьи В. В. Маяковского "Только не воспоминания...".

    1 Строка из стихотворения Маяковского "Мексика".

    2 Первое четверостишие из стихотворения без названия А. С. Пушкина.

    3 Из стихотворения М. Ю. Лермонтова "Воздушный корабль".

    4 Маяковский, XIII, 244, 247). В данном случае имеется в виду манифест из альманаха "Пощечина общественному вкусу", 1912.

    5 В сборнике "Садок судей II", 1913, были напечатаны стихотворения Маяковского "Уличное" и "Порт", В. Хлебникова "Гибель Атлантиды", "Перевертень", "Мария Вечора", "Шаман и Венера" и др.

    6 В журнале "Летопись" были напечатаны пятая часть поэмы (1917, No 2-4) и пролог (1917, No 7-8).

    7 "Балаганчик" - пьеса А. Блока.

    8 Имеется в виду "Стихотворение о Мясницкой, о бабе и о всероссийском масштабе".

    9 "Оружие Антанты - деньги" - "Окно РОСТА", текст и рисунки Маяковского (см. Маяковский, III, 104-105).

    10 "Отношение к барышне".

    11 Имеется в виду стихотворение Маяковского "История про бублики и про бабу, не признающую республики".

    12 Перефразирована строка из стихотворения Маяковского "Бруклинский мост".

    13 В отличие от Вячеслава Иванова, Андрей Белый не эмигрировал. Уехав в 1921 г. в Германию, он через два года вернулся на родину.

    14 Строка из стихотворения В. Я. Брюсова "Каменщик".

    15 "Diese Damen sie verstehen..." ("Эти дамы, понимая..."), из цикла "Иоланта и Мария".

    16 Перефразированы строки из стихотворения Г. Гейне "Wenn ich an deinem Hause..." ("Когда выхожу я утром..."), из цикла "Опять на родине".

    17 Цитата из поэмы "Про это".

    18 Из предсмертного письма В. Маяковского (см. Маяковский,

    19 Перефразировано название вступительной главы поэмы "Про это" - "Про что, про это?"

    20 Имеется в виду заметка "К Третьему конгрессу Коминтерна" (газ. "Известия", М. 1921, 24 мая).

    21 Имеется в виду рассказ А. П. Чехова "Радость".

    22 Премьера состоялась 24 июня 1921 г. 25 и 26 июня были еще два спектакля. На одном из спектаклей присутствовал Эрнст Тельман (см. о нем на стр. 266).

    23 "Дачный случай".

    24 Строка из стихотворения Б. Пастернака "Метель".

    25 Начальные строки стихотворения без названия из сборника Б. Пастернака "Сестра моя жизнь" (вышел в 1922 г.).

    26 Из стихотворения Б. Пастернака "Сложа весла".

    27 Стихотворение называется "Памяти Демона".

    28 "Илиады" Гомера.

    29 Строфа из стихотворения В. Я. Брюсова "Перед съездом в Генуе" (сб. "Дали", М. 1922).

    30 Цитата из стихотворения "Как работает республика демократическая?".

    31 Кроме стихотворения "Мы отдыхаем", этот случай описан также в стихотворении "Весна".

    32 Строки из стихотворения "Дачный случай".

    33 "Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче".

    Раздел сайта: