• Приглашаем посетить наш сайт
    Дмитриев (dmitriev.lit-info.ru)
  • Катанян В. А.: Из воспоминаний о В. В. Маяковском

    Из воспоминаний о В. В. Маяковском

    I 

    ... В первых числах июня 1927 года я приехал в Москву, позвонил Маяковскому. Позвонил другой, третий раз, пока наконец телефонная трубка не загудела глубоким, низким, красивым голосом.

    - Вы застали меня случайно,- сказал голос. - Мы живем на даче в Пушкине. Знаете адрес?

    - Двадцать семь верст по Ярославской железной дороге? Дача Румянцева?

    - Нет, дача Костюхиной. Дойдете до Акуловой горы, повернете налево... увидите поле...

    Он объяснил очень подробно.

    ... Калитка была в тылу у террасы, и о каждом приближающемся госте сообщала Булька. На нее зашикали и взяли на руки. Я остановился внизу.

    Маяковский читал стихи.

    Это была четвертая глава будущей поэмы "Октябрь" - о Милюкове и Кусковой. Потом он прочел шестую, где описан день 25 октября и взятие Зимнего.

    После, осенью, я много раз слышал эту поэму целиком в чтении Маяковского. Слышал дома, в маленькой столовой на Гендриковом переулке. Слышал в той же столовой, битком набитой лефовцами. Два раза в Политехническом. Я ходил за Маяковским всюду, на все чтения, в самые разные аудитории. Так что он как-то даже удивился:

    - Опять будете слушать?

    Но мне показалось, что в то же время был и доволен таким бессловесным комплиментом: раз слушает - значит, нравится.

    Я слушал много раз, и поэтому память продолжает хранить и сейчас еще хранит в неприкосновенности некоторые детали и подробности чтения Маяковским этой вещи. Эти детали мне представляются существенными, если говорить о таком поразительном явлении, как чтение Маяковским своих произведений, явлении, в котором главное действующее - это непередаваемый бумагой голос.

    Маяковский прочел тогда две главы... Это было одно из первых чтений (если не самое первое), одно из тех, о которых он как-то заметил в письме: "вполголоса и одиночкам". Народу было совсем немного. Слушавшие не были специально для этого созваны.

    Дача обыкновенная, подмосковная, двухэтажная, посередине участка. В саду стояли березы, росли грибы, гости играли в городки. На террасе обедали, разговаривали, играли в новую игру - пинг-понг.

    И слушали стихи.

    Комната Маяковского, угловая, выходила одним окном на террасу, другим в сад. Это только дачный ночлег. Ничего не то что лишнего, но и вообще почти ничего. Тахта, небольшой стол, на столе кожаный бювар, который он носил вместо портфеля, револьвер "Баярд", бритва, две очень хорошие фотографии Ленина и несколько книг.

    Что это были за книги?

    Можно предположить, что, очевидно, те, которые нужны были ему тогда в работе над поэмой, те самые, из которых добывались, как говорит автобиография - "для перебивки планов факты различного исторического калибра".

    разрезались, читались, перекочевывали с ночного столика на полки, уступали свое место другим, меняли соседей, снова возникали на столе, дарились тем, кому они были нужны, некоторые уходили к букинистам, но вместо них каждый день появлялись новые и новые и начинали свою беспокойную жизнь в этом доме. Их было все больше и больше, они уже выпирали из тесных комнатушек, где мебель нужно было заказывать по мерке, потому что ничего не влезало. В конце концов они распространились и на холодную лестницу. Зимой Осип Максимович надевал шубу, снимал большой висячий замок, запиравший скрипучий шкаф, и устраивал на поселение новых жильцов, а кое-какие старые въезжали обратно в теплую квартиру.

    Habent sua fata libelli... {Книги имеют свою судьбу... (лат.)} Уцелели ли в этом вечном движении те несколько libelli, которые лежали тогда на столе у Маяковского в Пушкине? Что это были за книги?

    Впрочем, по крайней мере две из них можно назвать сегодня с уверенностью... Это были две хрестоматии по истории Октябрьской революции - одна составленная С. Пионтковским (изд. "Красная новь", 1923), другая - А. Шейнбергом под редакцией К. Т. Свердловой (Госиздат, 1925). Воспоминания участников Октября, отрывки из статей, речей и писем В. И. Ленина, многочисленные и разнообразные материалы, относящиеся к историческим дням восстания и первым месяцам молодой советской власти - составляли содержание этих книг.

    Подчиняясь общему для всех книг в этом доме положению, они совершали свои миграции по комнатам, уезжали в Москву и возвращались. Так, на одной из них остались даже следы путешествия в дачном поезде Пушкино - Москва...

    7 июня на Варшавском вокзале белогвардейцем Кавердой был убит полпред СССР в Польше П. Л. Войков. В тревожной международной обстановке тех дней, в атмосфере растущих провокаций и угроз этот выстрел прозвучал особенно зловеще. Нападение на советское консульство в Пекине, разгром рабочих союзов в Шанхае, налет на торгпредство в Лондоне, разрыв дипломатических отношений с Англией, и вот теперь убийство советского полпреда...

    Маяковский знал Войкова лично, встречался с ним во время пребывания в Варшаве. Это было совсем недавно - две недели назад...

    Смеялся.
    Снимался около...
    И падает
    Войков,
    кровью сочась,-
    и кровью
    газета намокла.

    Так сказано в поэме. Но еще раньше, на следующий день после убийства, 8 июня, было написано два стихотворения 1.

    Маяковский ехал в Москву, и в поезде с ним была одна из названных хрестоматий. Стихотворение начато было, очевидно, ночью или утром. Он стал записывать его карандашом на заднем форзацном листе переплета. Заканчивать пришлось в поезде - несколько строк записано пляшущим от хода поезда почерком.

    Сегодня
    взгляд наш
    угрюм и кос

    массовый оклик:
    "Мы терпим Шанхай...
    Стерпим Аркос...
    И это стерпим?
    Не много ли?"

    И тут же черновой набросок из шестой главы поэмы:

    вывертами
    и пахло гладко выбритыми.

    На следующий день стихотворение "Да или нет?" с переплета хрестоматии Шейнберга перешло на первую страницу "Комсомольской правды", а сама хрестоматия... вернулась обратно в Пушкино? Вероятно. Ведь работа над поэмой продолжалась...

    В конце июля Маяковский уехал в Харьков, Донбасс, Крым - выступать с чтением стихов и "сверхурочно", как говорится в автобиографии, дописывать Октябрьскую поэму.

    Из Ялты пришли две последние главы и новое заглавие поэмы - "Хорошо!". Из Крыма Маяковский проехал в Минеральные воды, где выступления продолжались. 15 сентября вернулся в Москву.

    В поезде Кисловодск - Москва Маяковский встретил одного из своих героев - Н. И. Подвойского - и прочел ему некоторые главы, в том числе, разумеется, шестую.

    По поводу строк, где упоминается он сам ("Товарищ Подвойский сел в машину, сказал устало: "Кончено... В Смольный"), Н. И. Подвойский заметил: "Не мог я сказать тогда "кончено". Как "кончено", когда только началось?!"

    Я помню рассказ Маяковского о том, как он спорил тогда с Подвойским, возражал и доказывал, что в описании этого одного дня исторического переворота, подводя итог и подчеркивая завершение великих событий, это слово должно быть произнесено.

    Герой требовал точности. Но и автор хотел быть точным. И хотя Маяковский продолжал настаивать, все-таки у спорной строки появился вскоре вариант, в котором замечание Н. И. Подвойского было учтено. В печатный текст вносить исправления было поздно, но в чтении эта строка теперь выглядела уже так:

    Товарищ Подвойский
    сел в машину,
    сказал устало:
    "К Ленину...
    ".

    И это действительно в точности соответствовало тому, что сказано было в воспоминаниях Подвойского: "Я уехал в Смольный... Зашел к Владимиру Ильичу" 2.

    Так эта строка прозвучала и в первом большом чтении поэмы во вторник 20 сентября - первый лефовский вторник после летних каникул, после возвращения Маяковского в Москву.

    Это было обычное лефовское сборище плюс А. В. Луначарский, плюс Л. Авербах и А. Фадеев. Человек тридцать. Как разместились (как можно было разместиться?) - не знаю. Сняли телефонную трубку, Бульку устроили к кому-то на колени, к самому терпеливому...

    Маяковский стоял в углу, у двери в свою комнату...

    Поистине - написать вещь было для него как бы полдела. Ее еще нужно прочесть!

    Очень верно заметил С. Д. Спасский в своих воспоминаниях, что Маяковский, читающий стихи, выражал себя наиболее полно 3. В каждом стихе, как писал Маяковский в статье "Расширение словесной базы", есть "сотни тончайших ритмических размеренных и др. действующих особенностей, никем, кроме самого мастера, и ничем, кроме голоса, не передаваемых".

    Кто же лучше него самого мог знать эти действующие - обязанные действовать! - особенности, знать - зачем это слово поставлено в этом месте, и произношением в нос чуть снизить его высокое звучание или, огрубляя гласные, поднять до крика.

    Если стихи писались на слух и для чтения вслух, то он, несомненно, был тем первым исполнителем, на которого они были рассчитаны. И по величию голоса, и по вкусу к звуковому выражению поэтического слова, и по заинтересованности в идейном содержании своего искусства.

    Да и можно ли себе представить человека, чей материальный образ точнее совпадал бы с образом лирического героя его стихов.

    Но если
    я говорю
    "А!" -
    это "а"
    атакующему человечеству труба.
    Если я говорю
    "Б" -
    4.

    Чтение было прямым продолжением процесса создания вещи. В нем не было символистского подвывания и скандирования и не было натурализма актерской читки, бессовестно ломающей стихотворную речь грубым переигрыванием "игровых" интонаций.

    ... Маяковский держит в руке записную книжку, заложив в нее палец, но редко к ней обращается. Короткие интервалы между главами, вот тогда он заглядывает в нее и перелистывает несколько страниц.

    Он, поэт, верит в убеждающую силу добытого "из артезианских людских глубин" 5 точно поставленного слова, и, должно быть, поэтому жестикуляция так экономна. Ни в какой мере не иллюстративна, не театральна. Ее нельзя назвать и ораторской. Вернее всего - ритмической.

    Это преимущественно один жест правой руки, более широкий или собранный, снизу кверху и одновременно справа налево, от раскрытой ладони к сжатому кулаку, плавно берущим и сжимающим движением. Иногда оно переходит в другое: кулак разжимается и раскрытая ладонь (тыльной стороной кверху) вылетает прямо от себя и выше плеча.

    Мы распнем
    карандаш на листе,
    чтобы шелест страниц,
    как шелест знамен,
    надо лбами
    годов
    шелестел.

    Дикция точна и ярка, но это не чистый, "как будто слушаешь МХАТ, московский говорочек"6. "Е" часто звучит, как "Э", "О" - протяжно, как "ОУ", или нарочито грубо подчеркнутое "А", Слова, выделенные в патетических местах этим огрублением гласных, сходят на самые низкие регистры голоса.

    Долг наш -
    рэвзть
    мэдногорлой сирэной
    в тумане мещанья,
    у бурь в кипеньи...7

    Отвлекаясь еще дальше, скажу, что иногда тем же самым приемом достигался и юмористический эффект.

    А чайкой поплэщешься -
    и мертвый расхохочется
    от этого
    плэщущего щэкотания 8.

    Вся сила интонационного удара здесь обрушивалась на слово "мертвый". Гулкое подчеркиванье этого слова компенсировало пропущенное наречие "даже", ("И (даже) мертвый расхохочется...")

    ... Маяковский остановился, прочитав восьмую главу (субботник).

    Не помню, как он прочел тогда то место из шестой главы, где звучит "бас, окрепший над реями рея".

    Большей частью после протяжно вопрошающего "Которые тут временные?" следовал рявкающий удар во всю звенящую силу голоса - "Слазь!" - с жестом правой руки сверху вниз. И потом пояснялось - "кончилось ваше время". Но иногда вместо ожидаемого удара вдруг резкое снижение голоса,- спокойно, почти пренебрежительно "Слазь!". Как будто орущий человек вдруг увидел тех, к кому он обращается, совсем рядом, и не нужно кричать, и достаточно, не повышая голоса, приказать...

    Нет, конечно, я не собираюсь рассказывать о том, как Маяковский прочел тогда поэму "Хорошо!". Речь идет только о частностях, о деталях, которые, конечно же, не могут восстановить того общего глубокого и цельного впечатления, которое оставляло чтение Маяковского. В той мере, в какой человеческое сознание способно воспринимать сложное явление поэзии на слух, с одного раза,- это был предел.

    В то же время слышавшие Маяковского могут засвидетельствовать, что все эти детали, мелочи и тонкости произношения и интонирования, энергия и мягкость модуляций, акценты и переходы, то есть все "особенности, никем, кроме самого мастера, и ничем, кроме голоса, не передаваемые",- направлялись к одному - к самому полному раскрытию содержания, страстному свершению стихами действия, извлечению из них на поверхность всего увлекающего, убеждающего, любовного, разрывающего сердце, разящего насмерть, утверждающего.

    Вот почему, как мне кажется, можно говорить и о деталях.

    Вот почему, имея перед глазами поэта, стоящего около двери в свою комнату, я продолжаю это воспоминание о том, как была инструментована в чтении поэма "Хорошо!".

    Странно сегодня думать, что не было тогда никакого звукового кино, настолько приемы звуковых скрещиваний и перебивок, к которым прибегал Маяковский в поэзии, предвосхитили то, что сегодня азбучно бытует в кинематографе, да и в театре.

    Полиритмия и полифония в строении больших поэтических произведений, это были характернейшие и принципиальные завоевания поэзии Маяковского. В эту систему входили и музыкально-песенные цитаты, которые Маяковский начал вводить в стихи, - впервые в "Войне и мире",

    Но наиболее широко и разнообразно этот прием был использован в "Хорошо!". Есть там музыкальные цитаты с присущими данному мотиву словами, введенные в объеме половины строфы. Таковы в десятой главе две строки из английской военной песенки:

    Итс э лонг уэй
    ту Типерери
    итс э лонг уэй

    И две строки из американской -

    Янки
    дудль
    кип ит об.
    Янки дудль денди.

    Таковы два двустишия известной красноармейской песни - так называемого "Марша Буденного" в шестнадцатой главе.

    Мотивы эти возникали внезапно и как бы подрифмовывались к первой половине строфы.

    Новым для Маяковского было привлечение к поэме звучаний известных песен, романсов, частушечных и плясовых напевов, которые накладывались на новые, написанные им слова. В печатном тексте поэмы они неразличимы. (Наиболее простой пример того, что "ничем, кроме голоса, не передаваемо").

    Попробуем их перечислить.

    Трижды процитировал Маяковский в шестой главе известную "Песню о Степане Разине и персидской княжне" - три строфы в чтении накладывались им на этот мотив - "Под мостом Нева-река...", "Видят редких звезд глаза..." и "Лучше власть добром оставь...".

    Четверостишие о Керенском ("Забывши и классы и партии...") на мотив романса "Оружьем на солнце сверкая..." (третья глава).

    Новый куплет на "Яблочко" в седьмой главе.

    Там же новые частушки на старые плясовые припевы.

    В пятнадцатой главе -

    Мы только мошки,
    Мы ждем кормежки... -

    на мотив очень известной тогда уличной песенки "Цыпленок жареный, цыпленок пареный...".

    В восемнадцатой главе есть две строфы, начинающиеся словами

    - Тише, товарищи, спите... -

    которые не мотивом (это не пелось!), а самим строем фразы апеллировали к старой песне - "Спите, орлы боевые" {Слова К. Оленина, музыка И. Корнилова. }:

    - Спите,
    товарищи, тише...
    Кто
    ваш покой отберет?
    Встанем,
    штыки ощетинивши,
    с первым
    приказом:
    "Вперед!"

    В шестнадцатой главе была одна строка (одна!), которую Маяковский пел, частица музыкальной фразы, возникающая, как короткая реминисценция. Это то место, когда "к туркам в дыру, в Дарданеллы узкие"

    плыли
    завтрашние галлиполийцы,
    плыли
    вчерашние русские...

    И вот вспыхивает на мгновенье знакомый мотив той же волжской песни:

    Впе-
    реди
    година на године.
    И тут же прерывается...
    Каждого трясись,
    который в каске.
    Будешь

    коров в Аргентине...

    и т. д.

    Мне, вероятно, нужно здесь еще раз оговориться, что, когда я говорю, что Маяковский "пел", не следует это понимать прямолинейно. Не пел, а давал представление о песне. Осторожно как бы прощупывал мотив, накладывая на него отдельные слова и оставляя в стороне другие.

    Говоря о музыке, нельзя не сказать еще об одном - о песне без мотива, которая есть в седьмой главе.

    Вставайте!
    Вставайте!
    Вставайте!
    Работники и батраки!
    Зажмите,
    косарь и кователь,
    винтовку
    в железо руки!

    За этим не было никакого музыкального каркаса, но голос Маяковского был здесь так широк и свободен... И потом резко:

    Вверх -
    флаг!
    Рвань -
    встань!
    Враг -
    ляг!

    дрянь.

    Три раза повторяется одинаковый ритмический рисунок. И затем Маяковский говорит:

    Эта песня,
    перепетая по-своему...

    Ну конечно, песня!

    Маяковский продолжает читать...

    Голос его звучит то резко, то мягко, сурово, ласково, убеждающе, горестно, со всей глубиной страсти и со всей широтой веселья, следуя за бесконечными изменениями ритма.

    Как глухо, будто действительно из-за стены, с маятниковым отсчетом, проговаривается:

    Иди,
    жена,
    продай
    пиджак,
    купи
    пшена.

    Какое поразительное место, когда он вспоминает о покушении на Ленина -

    Сегодня
    день
    вбежал второпях,
    криком
    тишь

    простреленным
    легким
    часто хрипя,
    упал
    и кончался,
    кровав.

    Как приподнято и в то же время осторожно передает его голос страх и волнение, осторожно, чтобы не разорвать ткани стиха какой-нибудь наигранной интонацией.

    Начало шестнадцатой главы, там, где описывается бегство врангелевцев из Крыма,- добродушно-ироническое. До тех пор пока - "хлопнув дверью, сухой, как рапорт, из штаба опустевшего вышел он"... Тут забили барабаны, и балаганное зрелище превращается в трагедию.

    Глядя
    на ноги,
    шагом
    резким
    шел
    Врангель
    в черной черкеске.

    Резко, сухо, отрывисто... И новое изменение ритма в строчках, рисующих почти патетическую картину прощания главнокомандующего с родной землей. Это очень всерьез и отсутствие здесь какой бы то ни было карикатурности, иронии и издевки поднимало и весь подвиг, совершенный Красной Армией.

    Вот почему с настоящей силой звучали эти театрально и живописно аффектированные строчки -

    И над белым тленом,
    как от пули падающий,
    на оба
    колена

    И только нарочитой прозой, как бы знаменующей возвращение к действительности, перебивает вопрос и ответ - "Ваше превосходительство, грести? - Грести!"

    Но и дальше пробиваются патетические ноты, там, где Маяковский пожалел "вчерашних русских" в Африке и Аргентине, металлические ноты, срезанные к концу бытовым разговорным - "Аспиды, сперли казну и удрали, сволочи!"

    Гражданская война окончилась... Маяковский остановился, прочитав шестнадцатую главу, сделал перерыв после того, как -

    ... пошли,
    отирая пот рукавом,
    расставив
    на вышках
    дозоры.

    Несколько минут молчания, когда можно перевести дух, когда действительно отираются капельки пота, выступившие на верхней губе. Откладывается записная книжка - она больше не нужна. Зажатые по углам слушатели вылезают, чтобы сунуть потухшие окурки в пепельницы.

    Последние три главы...

    В восемнадцатой есть удивительные места. В описании Красной площади, пейзажа, освещения, медитативные интонации как будто бы расслабляют все мускулы стиха, и он уже почти ложится прозой. "Она идет оттуда, откуда-то... - говорит Маяковский о луне,- оттуда, где Совнарком и ЦИК - Кремля кусок от ночи откутав, переползает через зубцы".

    В сравнении мавзолея с нагроможденными книгами заключено не только внешнее сходство (самое простое), но и глубокая внутренняя близость двух этих понятий - книги и Ленин, их органическая враждебность понятию - смерть, небытие, забвение.

    И совсем удивительная вся девятнадцатая глава.

    Удивителен весь ее "подростковый" тонус, ее веселость и жизнерадостность, сполна заслуженные всеми тяготами, потерями и трагедиями прошедших глав (лет), остроумие, с которым переосмыслено старое чувство собственности (так развернулись слова старого путиловца из шестой главы!), и, наконец, как говорит он сам в автобиографии,- "иронический пафос в описании мелочей, но могущих быть и верным шагом в будущее" ("сыры не засижены- лампы сияют, цены снижены")...

    Улыбка, вызванная на лицах слушающих этими "сниженными ценами" на не засиженные мухами (очень важная деталь!) продукты,- эта улыбка долго не сходила с лиц. Она встречала и "мои депутаты", и согласие на только что появившееся регулирование уличного движения, и переведенную на немецкий язык самую важную рифму этой главы, и пых-дых-тящие фабрики, и такое простое убедительное исчезновение противоречия между физическим и умственным трудом, когда каждый крестьянин с утра и "землю попашет" и "попишет стихи"...

    Огромная радость (это уже пафос без всякой иронии!) иметь возможность, заглядывая в будущее, сказать своим товарищам, гражданам молодой страны России и самому себе эти простые слова:

    - Твори,
    выдумывай,
    пробуй!

    Слушавшие его в тот вечер прочитали это в его голосе, увидели в его глазах.

    Через несколько дней на юбилейной сессии ЦИК СССР, которая происходила в "колыбели революции" - в Ленинграде, А. В. Луначарский делал доклад о культурном строительстве за десять лет. С трибуны Дворца Урицкого, оглядывая то, что сделано, он сказал:

    - Маяковский создал в честь Октябрьского десятилетия поэму, которую мы должны принять, как великолепную фанфару в честь нашего праздника, где нет ни одной фальшивой ноты...9

    Примерно так говорил Луначарский и тогда, в тесной столовой на Гендриковом. Он говорил первым, говорил приподнято, может быть, немного и старомодно, но складно, уверенно. За его мыслью легко было следить. Он встал, как только понял, что это будет не несколько реплик. Обращался не к Маяковскому, а ко всем сидящим. И когда кончил, то чуть не поклонился по привычке говорить перед большими аудиториями.

    Он говорил с искренним волнением, с большим пиететом по отношению к Маяковскому, вспомнил "Мистерию", которую дважды пестовал, "Про это" - этой вещи он был особенно предан,- и еще многое другое.

    Я помню, когда я как-то пересказывал Маяковскому содержание какой-то критической статьи о нем, он перебил:

    - Вы мне скажите - уважает он или не уважает? Главное - чтобы уважали...

    На протяжении этих десяти лет Луначарскому приходилось и спорить и не соглашаться с Маяковским, высказывать разные взгляды на многое, но Маяковский всегда знал это главное, что Луначарский - несомненно, глубоко, а подчас и восторженно "уважает" его работу...

    И особенно вот сейчас - "уважает"...

    Маяковский стоял в дверях, прислонившись к притолоке, жевал папиросу и слушал...

    Через несколько лет, когда его уже не было, в одной из последних своих статей, Анатолий Васильевич писал:

    "Мы проходили мимо гениев, мимо талантливейших людей нашей эпохи. Правда, они славятся, мы называем их имена, но их рост нам все-таки не совсем ясен. В этом повинны мы все, я не считаю себя исключением. При жизни Маяковского мне и в голову не приходило, что я потом пойму его рост (а еще понял ли я его во всем масштабе?) так огромно значительнее, чем при жизни?"10

    Но тогда, за этим столом, когда Анатолий Васильевич стоял напротив живого Маяковского, такого рода сомнения не могли прийти в голову, вероятно, и людям самым близким его творчеству. Нет, конечно, Луначарский все очень хорошо понимает, если вот сейчас сказал об этой поэме:

    - Это Октябрьская революция, отлитая в бронзу.

    Луначарский сел.

    На столе появился самовар, пошел общий разговор, вспоминалось только что прочитанное, передавали стаканы, переспрашивали Владимира Владимировича отдельные строчки. И - слово за слово - вдруг обнаружилось, что идет горячий спор...

    Начал его, кажется, Авербах... Авербах говорил, поблескивая пенсне, с пулеметной быстротой (за ним ни одна стенографистка не могла угнаться). Он был великий дипломат и, высказав свою точку зрения, перестраховал ее в разных направлениях (не хуже какого-нибудь нынешнего доктора филологических наук!). Он знал, что с Маяковским не надо так напрямик задираться, да и соотношение сил было здесь явно не в его пользу.

    Фадеев продолжил разговор. Он был человек новый в литературных кругах Москвы, его склонности в поэзии никому не были известны, а об остальном можно было судить по статьям в "На литературном посту". Он говорил прямо и запальчиво. Лефовцы уже успели задеть его в своем журнале, и, может быть, некоторая доля запальчивости относилась за счет желания объясниться и поставить отдельные точки над i. А остальная, львиная доля относилась, конечно, к тому, что Фадеев защищал очередные рапповские лозунги психологизма и так называемого живого человека в литературе (этот лозунг еще только года через полтора будет признан ошибочным!). И с этой точки зрения он многое не принимал в поэме...

    "Маяковский, например, вместе с лефами ратующий против "психологизма", не смог в поэме "Хорошо!" дать борьбу этих тенденций, потому что не заглянул в психику крестьян, и его красноармейцы, лихо сбрасывающие в море Врангеля, получились фальшивыми, напыщенно плакатными красноармейцами, в которых никто не верит" 11.

    Нечто в этом роде он говорил и тогда...

    Ну конечно, ему возражали... Кричали, доказывали, перебивая друг друга. Старались убедить. Поэты, критики... И он, в свою очередь, нападал и отбивался, кричал и менялся в цвете лица, от розового до пунцового. Спор густел, горячел и подымался в градусе.

    Авербах уже делал какие-то пасы, в острые моменты старался выпустить излишки пара шуткой, брал слово, чтобы перевести разговор. Апеллировал к наркому.

    Но нарком кидал время от времени отдельные реплики и следил за всем с живым интересом и увлечением.

    - Анатолий Васильевич! Нам пора ехать. У меня в девять часов репетиция. Мотор ждет...

    Но Анатолий Васильевич зашептал в ответ:

    - Подождем еще немного, Наташенька. Посмотрим, чем это кончится... Это интересно!

    Чем это могло кончиться? Лефовцев было много, но дело даже не в количестве. Спорить они умели и не прибеднялись в аргументах. Фадееву приходилось туго.

    Фадеев все же хотел оставить последнее слово за собой. Он с нажимом сказал:

    - Когда в Владивостоке мы из подполья приходили, так сказать, переодетые, в "Балаганчик", мы видели там поэтов... Сегодня эти поэты пишут революционные стихи.

    Он как бы хотел сказать этим - я еще вон когда был прав, а вы, которые теперь спорите со мной... В слове "революционные" почти можно было различить кавычки. Но Маяковский не захотел расслышать эти кавычки и продолжать на эту тему.

    - Когда это было? - спросил он.

    - Хуже, если бы они в двадцатом году писали революционные стихи, а теперь засели бы в "Балаганчик". А так все правильно. Они растут в нужном направлении.

    Спорить больше было не о чем.

    До Таганской площади шли большой гурьбой - лефовцы и рапповцы вместе. Трамваи уже не ходили. На площади стали делиться на группы попутчиков по два-три человека и приторговывать себе извозчиков.

    Острили еще на прощанье, что вот наконец и выяснится, кто кому попутчик...

    II

    25 августа 1929 года. Стадион "Динамо"... Новенький. Москва только осваивала его в ту пору...

    Вспоминаю - в тот день утром телефонный звонок. Маяковский вернулся из Крыма.

    - Как жизнь? Какие новости?

    Какие-то новости были, и я их выложил:

    - Нет, не видел. Приезжайте тогда пораньше. Я вас покормлю, и поедем. И, кстати, дело есть.

    Владимир Владимирович один в квартире. Все в разъезде.

    Мы сидим за столом в столовой. Окна раскрыты. Обед на столе, Маяковский без пиджака, в рубашке с расстегнутым воротом.

    - Вы читали в "Литгазете" рапорт "Первой культурной бригады писателей"? 12

    - Еще бы! Как в анекдоте: "Пирожки ели? Нет? - Руп двадцать!"

    Но Владимир Владимирович сердит всерьез.

    - Два с половиной месяца поездили, а расписали на год. Каждый разговор с кондуктором с упоминанием культурной революции в счет поставили. Что можно успеть за семьдесят пять дней? А какие могучие цифры!.. Вот они пишут...

    Владимир Владимирович шагнул к себе в комнату за газетой.

    "выбыл по болезни". Хорошо. Последних двух я и вовсе не слыхал. Вы читали их? Что они пишут?

    - Не знаю.

    - Вот: "Мы изучили быт уральских рабочих". Смотрите - "не изучали", а "изучили". И мало того что изучили, они еще говорят, что "забирались в бараки, общежития, дома-коммуны, отдельные дома рабочих, посещали заводские больницы, школы, места отдыха, гулянья, общие собрания, даже церкви и молельни сектантов. Бригада интересовалась и жилищным строительством, и борьбой с хулиганством, пьянкой, и кооперативами, ценами на продукты, качеством еды в рабочих столовых, заработной платой, системой премирования и взысканий".

    - "Мы ходили по цехам и подолгу засиживались со сменами, наблюдая и записывая производственные процессы, собирая рассказы и воспоминания рабочих. В красных уголках и столовых регистрировали низовую культурную и профессиональную работу, обращая особое внимание на бесчисленные стенгазеты".

    - Дальше: "Мы провели большую исследовательскую и инструктивную работу", видите - и "исследовательскую и инструктивную по культурной, клубной и библиотечной линии, обследуя клубы, кружки, комнаты отдыха и летние сады, массовую агитпропработу, в особенности связанную с популяризацией пятилетки, социалистического соревнования и трудовой дисциплины".

    "... мы составили план, подобрали формы массовой агитации, писали тексты, оформляли лозунги и плакаты..."

    - Потом - "мы провели около пятидесяти литературных выступлений в театрах, клубах, летних садах, в цехах, просто на открытом воздухе, даже в школе грамоты..."

    - "Мы ответили подробно и тщательно" - заметьте - "подробно и тщательно более чем на три тысячи вопросов в записках... Мы дали литературную консультацию ста девяноста восьми начинающим писателям и драматургам. Мы выпустили в уральских газетах семь литературных страниц с сорока произведениями..."

    Маяковский раздраженно читает абзац за абзацем. Котлеты стынут на его тарелке. Он опять шагнул к себе в комнату за пиджаком и вытащил из кармана какую-то бумажку.

    - Я ведь не первый год езжу и не на первую тысячу записок отвечаю. Я-то знаю, как это делается! Я вот подсчитал на бумажке по минутам все, что они там проделали, и если не врут, если по-честному, то выходит, что... - Он толкнул тарелку и расправил бумажку на столе. - Вот считайте... В дне тысяча четыреста сорок минут, ездили они семьдесят пять дней. Значит, выходит всего сто восемь тысяч минут. Это, так сказать, приход. Теперь расход. Три тысячи записок, по меньшей мере по пять минут - пятнадцать тысяч минут...

    - Много пять минут? - грозно перебил меня Владимир Владимирович. - Они пишут - смотрите "подробно и тщательно"! Это что значит? Это значит, что такие вопросы, как "Почему вы не носите подтяжек?" или "Красивая ли у вас жена?" - в счет не идут. Это значит действительно серьезные вопросы, и шутки и остроты тоже не в счет... Подробно и тщательно - это будет... Вытаскивайте часы - я вам отвечу на вопрос...

    Он подошел к шкафу, на котором стоял чемодан, и вытащил из него, как из лотерейного ящика, не читая, охапку записок:

    - Вот - любую. "Почему ваши стихи не понимают крестьяне?" Годится? Смотрите на часы...

    - А я еще не кончил. Нужно еще сказать, что и стихи бывают разные, и крестьяне бывают разные. Я бы сказал еще, что по опыту знаю, кто подает такие записки. В двух городах это были кассиры из местных клубов совторгслужащих, а в Ялте - крупье из тамошнего казино.

    - Хорошо, - сказал я. - Выходит пятнадцать тысяч минут. Дальше.

    - Дальше они тут пишут - литературная консультация начинающим писателям, поэтам и драматургам. Двести человек. Считайте сто поэтов, пятьдесят прозаиков и пятьдесят драматургов. Возьмем минимум - поэт прочел два стиха и получил совет - пятнадцать минут. Полторы тысячи. Прозаик прочел рассказик и получил совет - тридцать минут. Опять полторы. С драматургами будет хуже. Прочитать пьесу - это сто двадцать - сто пятьдесят страниц. А если пьесу написал Безыменский, так и все двести. Минуту на страницу да советы. Выходит девять тысяч...

    Он остановился, проверяя какой-то расчет на полях.

    Каждая страница - это шесть столбцов по сто пятьдесят строк. Получается... если считать...

    - Они, наверно, перепечатывали одно и то же, какие-нибудь старые стишки,- заметил я. - То, что вы насчитали, и так за глаза хватит на два с половиной месяца.

    - А если старые - то зачем хвастать? Тогда нужно просто говорить - мы присутствовали при перепечатке полного собрания сочинения своего или Толстого. Тогда нечего очки втирать про сорок произведений...

    - Дальше Луговской тут пишет, что увез с Урала "пять тетрадей записей и заметок для очерков, статей и стихов". На записи тоже время нужно! Самые тонкие тетради - восемь листиков - шестнадцать страниц. На каждой тридцать строк. Полминуты надо на строчку. Вот умножьте...

    - Потом тут сказано про "бесчисленные стенгазеты", на которые они обращали "особое внимание". Тридцать минут, я считаю, будет средней особенности внимание...

    "бесчисленные газеты"?

    - Очень просто: минимум - восемьдесят. По числу пальцев на руках и ногах у четырех участников. Допускаю, что они считали эти стенгазеты по пальцам, а как перевалило за восемьдесят - сбились и написали "бесчисленные". Согласны на восемьдесят? Так вот - восемьдесят на тридцать равняется двум тысячам четыремстам.

    - Тут есть еще совместные заседания с кружками АПП - берите двадцать штук. Инструктаж литературных отделов газет... Потом они жалуются, что их плохо принимали и они "сидели по часам с чемоданами на улице, дожидаясь хоть какого-нибудь крова". Скиньте им на чемоданы четыреста минут, потом сложите все, вычтите из общей суммы минут, не давайте им ни спать, ни пить, ни жрать, чтоб день и ночь консультировали, отвечали на записки, читали стенгазеты и выступали, и тогда, знаете, сколько у них останется на каждый завод?- Сто восемьдесят три минуты! На крупнейшие уральские заводы - двадцать пять заводов - на бараки, общежития, дома-коммуны, на цеха, производственные совещания, на молельни сектантов - сто восемьдесят три минуты... Три часа с копейками...

    Пора ехать на слет. Владимир Владимирович повязывает галстук и надевает пиджак.

    - Вы эту бумажку возьмите и сделайте из нее фельетон. А я напишу стих. И дадим в "Комсомолку". Или в "Крокодил". Можно и рисунок придумать...

    Бумажка осталась у меня, но я фельетона так и не сделал из нее, а Владимир Владимирович не написал стиха... Тема рассосалась по мелочам...

    У ворот ждало заказанное такси. Жарко и душно. По дороге заехали в Дом Герцена выпить чего-нибудь холодного. Кабачок, помещавшийся в подвале, летом вылезал на воздух и располагался на асфальте под тентом.

    - По крайней мере гонококки по стенам не ползают, - мрачно заметил Маяковский, заказывая три бутылки лимонада.

    Я предложил сходить за шофером.

    Якову Данилычу и умчались, не заплатив по счету...

    Больше он не произнес ни слова. По дороге на стадион он все еще глухо сердит.

    На Ленинградском шоссе мы обогнали извозчика, на котором друг на друге ехали трое полузнакомых полулитераторов. Они замахали руками, Владимир Владимирович даже не обернулся.

    - Полный извозчик дерьма...

    Но на стадионе, пораженный замечательным зрелищем верстовых амфитеатров, красных косынок, веселых лиц, зеленого овала лужайки, он как-то сразу обмяк и стал восторженно добрый.

    Он обошел весь стадион, шагая через барьеры, с трибуны на трибуну. Останавливающим его милиционерам он вытаскивал все свои удостоверения и корреспондентские билеты.

    - Я писатель, газетчик, я должен все видеть...

    И милиционеры его пропускали.

    Потом он вызвался читать с трибуны пионерские стихи, и голос его гремел в десятках рупоров 13.

    - Написать замечательную поэму, прочесть ее здесь - и потом можно умереть...

    Примечания

    Катанян Василий Абгарович (род. в 1902 г.) - литературовед, биограф Маяковского; входил в группу "Леф".

    "О некоторых источниках поэмы "Хорошо!", помещенной в "Литературном наследстве", т. 65, изд. АН СССР, М. 1958, стр. 285-324. Вторая глава под названием "Одно ненаписанное стихотворение" впервые напечатана была в "Альманахе с Маяковским", М. 1934, стр. 245-250.

    1 Стихотворения: "Слушай, наводчик!" - газ. "Рабочая Москва", 1927, 9 июня, и "Да или нет?" - газ. "Комсомольская правда", М. 1927, 9 июня.

    2 Воспоминания Н. И. Подвойского в книге "Октябрьская революция". Хрестоматия сост. А. Е. Шейнбергом. Под ред. К. Т. Свердловой, М. 1925, стр. 294.

    3 С. Спасский, Маяковский и его спутники, Л. 1940, стр. 31.

    4 Из поэмы "Пятый Интернационал".

    5 "Разговор с фининспектором о поэзии".

    6 Из стихотворения "Нашему юношеству".

    7 См. прим. 5.

    8 Из стихотворения "Рассказ литейщика Ивана Козырева о вселении в новую квартиру".

    9 "Красная газета" (вечерн. выпуск), Л. 1927, 18 октября.

    10 "Евгений Багратионович Вахтангов" (см. в книге: А. В. Луначарский, О Вахтангове и вахтанговцах, М. 1959, стр. 27).

    11 А. Фадеев, Столбовая дорога пролетарской литературы, Л. 1929, стр. 41.

    А. Фадеев, признавая позднее ошибочность своей оценки и оценки других рапповцев поэмы "Хорошо!", писал: "Я помню, как в десятую годовщину Октябрьской революции (а сейчас нам предстоит тридцатая!) Маяковский пригласил небольшую группу литераторов к себе на дом и впервые читал поэму "Хорошо!". Надо сознаться, что даже мы, выходцы из демократических низов, в известной мере тоже зачинатели советской литературы, не сразу поняли все величие и значение этой поэмы. Мы подошли к ней с узко литературной точки зрения. Нам не понравилась ее декларативность. В этой поэме, перед десятой годовщиной Октября, когда страна жила еще тяжело, когда стране было очень трудно, Маяковский говорил о ней, как о стране, уже утвердившей новый строй жизни. Он говорил о своей кровной связи с советской родиной. Теперь, спустя двадцать лет, эта поэма звучит во весь голос, и многое из того, что было в ней только предвосхищено, осуществилось. Поэма "Хорошо!" была поистине пророческой" (А. Фадеев, Задачи советской литературы. - Сб. "Советская литература", М. 1947, стр. 23).

    12 Рапорт первой культурной бригады о двухмесячной поездке на Урал поэтов В. Луговского (от группы конструктивистов), В. Казина (от группы "Кузница"), С. Громана, К. Минаева, Б. Киреева (от РАПП) напечатан был за подписью В. Луговского в разделе "Писатели на фронте социалистического соревнования" в "Литературной газете", М. 1929, No 18, 19 августа. С критикой этого отчета Маяковский выступал на втором расширенном пленуме правления РАПП 26 сентября 1929 г. (см. Маяковский,

    13 Маяковский читал на закрытии пионерского слета стихотворение "Песня-молния". Под названием "Вперед" оно было напечатано в этот день (25 августа 1929 г.) в газете "Пионерская правда".

    Раздел сайта: