• Приглашаем посетить наш сайт
    Ломоносов (lomonosov.niv.ru)
  • Про это

    Про это

    Про что — про это?

    В этой теме,
         и личной
             и мелкой,
    перепетой не раз
            и не пять,
    я кружил поэтической белкой
    и хочу кружиться опять.
         сейчас
            и молитвой у Будды
    и у негра вострит на хозяев нож.
    Если Марс,
         и на нем хоть один сердцелюдый,
    то и он
        сейчас
          скрипит
               про то ж.
            калеку за локти
    подтолкнет к бумаге,
             прикажет:
                  — Скреби! —
        с бумаги
            срывается в клёкоте,
    только строчками в солнце песня рябит.
    Эта тема придет,
            позвонѝтся с кухни,
    повернется,
         сгинет шапчонкой гриба,
    и гигант
        постоит секунду
               и рухнет,
    под записочной рябью себя погребя.
    Эта тема придет,
            прикажет:
                — Истина! —
            велит:
               — Красота! —
    И пускай
         перекладиной кисти раскистены —
    Эта тема азбуку тронет разбегом —
    уж на что б, казалось, книга ясна! —
    и становится
          — А
             недоступней Казбека.
    Замутит,
         оттянет от хлеба и сна.
    Эта тема придет,
            вовек не износится,
    только скажет:
            — Отныне гляди на меня! —
    И глядишь на нее,
            и идешь знаменосцем,
    Это хитрая тема!
            Нырнет под события,
    в тайниках инстинктов готовясь к прыжку,
    и как будто ярясь
            — посмели забыть ее! —
    затрясет;
         посыпятся души из шкур.
    Эта тема ко мне заявилась гневная,
    приказала:
         — Подать
             дней удила! —
    Посмотрела, скривясь, в мое ежедневное
    и грозой раскидала людей и дела.
    Эта тема пришла,
            остальные оттерла
    и одна
        безраздельно стала близка.
    Эта тема ножом подступила к горлу.
    Молотобоец!
          От сердца к вискам.
    Эта тема день истемнила, в темень
    колотись — велела — строчками лбов.
    Имя
       этой
         теме:
    · · · · ·!

    I

    Баллада Редингской тюрьмы

    Стоял — вспоминаю. Был этот блеск. И это тогда называлось Невою.

    Маяковский, «Человек».
    (13 лет работы, т. 2, стр. 77)

    Немолод очень лад баллад,
    но если слова болят
    и слова говорят про то, что болят,
    молодеет и лад баллад.
    .
            Водопьяный.
                  Вид
    вот.
      Вот
        фон.
          Она лежит.
    Он.
      На столе телефон.
    «Он» и «она» баллада моя.
    Не страшно нов я.
         ч то «он» — это я
    и то, что «она» —
            моя.
    При чем тюрьма?
            Рождество.
                Кутерьма.
    Без решеток окошки домика!
    Это вас не касается.
             Говорю — тюрьма.
    Стол.
        На столе соломинка.

    По кабелю пущен номер

    Тронул еле — волдырь на теле.
    Трубку из рук вон.
    Из фабричной марки —
    омолниили телефон.
    Соседняя комната.
            Из соседней
                  сонно:
    — Когда это?
          Откуда это живой поросенок? —
    Звонок от ожогов уже визжит,
    добела раскален аппарат.
    Больна она!
         Она лежит!
    Беги!
       Скорей!
          Пора!
    Мясом дымясь, сжимаю жжение.
    Моментально молния телом забегала.
    Ткнулся губой в телефонное пекло.
    Дыры
       сверля
          в доме,
    взмыв
       Мясницкую
            пашней,
    рвя
      кабель,
         номер
    пулей
       летел
         барышне.
    под праздник работай за двух.
    Красная лампа опять зажглась.
    Позвонила!
         Огонь потух.
        как по лампам пошло́ куролесить,
    вся сеть телефонная рвется на нити.
    — 67–10!
    Соедините! —
         Скорей!
            Водопьяному в тишь!
    Ух!
      А то с электричеством станется —
    под Рождество
          на воздух взлетишь
    со всей
        со своей
            телефонной
                станцией.
    Сто лет после этого жил —
    про это лишь —
            сто лет! —
    говаривал детям дед.
    — Было — суббота…
             под воскресенье…
    Окорочок…
         Хочу, чтоб дешево…
    Как вдарит кто-то!..
             Землетрясенье…
    Ноге горячо…
          Ходун — подошва!.. —
    Не верилось детям,
            чтоб так-то
                да там-то.
    Землетрясенье?
            Зимой?
               У почтамта?!

    Телефон бросается на всех

    раструба трубки разинув оправу,
    погромом звонков громя тишину,
    разверг телефон дребезжащую лаву.
    Это визжащее,
          звенящее это
    пальнуло в стены,
            старалось взорвать их.
    Звоночинки
          тыщей
             от стен
                рикошетом
    под стулья закатывались
               и под кровати.
    Об пол с потолка звоно́чище хлопал.
         звенящий мячище точно,
    взлетал к потолку, ударившись о́б пол,
    и сыпало вниз дребезгою звоночной.
    Стекло за стеклом,
            вьюшку за вьюшкой
    тянуло
        звенеть телефонному в тон.
    Тряся
       ручоночкой
            дом-погремушку,

    Секундантша

    От сна
        чуть видно —
             точка глаз
    Ленясь, кухарка поднялась,
    идет,
       кряхтя и харкая.
    Моченым яблоком она.
    Морщинят мысли лоб ее.
    — Кого?
        Владим Владимыч?!
                А! —
    Пошла, туфлёю шлепая.
    Идет.
       Отмеряет шаги секундантом.
            Слышатся еле…
    Весь мир остальной отодвинут куда-то,
    лишь трубкой в меня неизвестное целит.

    Просветление мира

    не могут закончить начатый жест.
    Как были,
         рот разинув,
               сюда они
    Им видима жизнь
            от дрязг и до дрязг.
    Дом их —
         единая будняя тина.
          в меня смотрясь,
    ждали
        смертельной любви поединок.
    Окаменели сиренные рокоты.
    Колес и шагов суматоха не вертит.
            да время-доктор
    с бескрайним бинтом исцеляющей смерти.
    Москва —
         за Москвой поля примолкли.
        за морями горы стройны.
    Вселенная
         вся
          как будто в бинокле,
    Горизонт распрямился
               ровно-ровно.
    Тесьма.
        Натянут бичевкой тугой.
          я в моей комнате,
    ты в своей комнате — край другой.
    А между —
         такая,
            какая не снится,
    какая-то гордая белой обновой,
    через вселенную
            легла Мясницкая
    миниатюрой кости слоновой.
        Прозрачнейшей ясностью пытка.
    В Мясницкой
          деталью искуснейшей выточки
    кабель
        тонюсенький —
               ну, просто нитка!
    И всё
       вот на этой вот держится ниточке.

    Дуэль

    Раз!
       Трубку наводят.
             Надежду
       Два!
         Как раз
    остановилась,
          не дрогнув,
               между
    моих
       мольбой обволокнутых глаз.
    Хочется крикнуть медлительной бабе:
    — Чего задаетесь?
            Стоите Дантесом.
        скорей просверлите сквозь кабель
    пулей
       любого яда и веса. —
    Страшнее пуль —
            оттуда
               сюда вот,
    кухаркой оброненное между зевот,
    проглоченным кроликом в брюхе удава
    по кабелю,
         вижу,
            слово ползет.
    Страшнее слов —
            из древнейшей древности,
    где самку клыком добывали люди еще,
        из шнура —
             скребущейся ревности
    времен троглодитских тогдашнее чудище.
    А может быть…
            Наверное, может!
    Никто в телефон не лез и не лезет,
    нет никакой троглодичьей рожи.
    Сам в телефоне.
            Зеркалюсь в железе.
    Пойди — эту правильность с Эрфуртской сверь!
    Сквозь первое горе
            бессмысленный,
                   ярый,
    мозг поборов,
          проскребается зверь.

    Что может сделаться с человеком!

    Красивый вид.
          Товарищи!
               Взвесьте!
    В Париж гастролировать едущий летом,
    поэт,
       почтенный сотрудник «Известий»,
    царапает стул когтём из штиблета.
            единым махом
    клыками свой размедведил вид я!
    Косматый.
         Шерстью свисает рубаха.
          В телефоны бабахать!?
    К своим пошел!
            В моря ледовитые!

    Размедвеженье

         когда он смертельно сердится,
    на телефон
         грудь
            на врага тяну.
    глубже уходит в рогатину!
    Течет.
       Ручьища красной меди.
    Рычанье и кровь.
            Лакай, темнота!
    Не знаю,
         плачут ли,
             нет медведи,
    но если плачут,
            то именно так.
    То именно так:
          без сочувственной фальши
    скулят,
        заливаясь ущельной длиной.
    ,
    скуленьем разбужен, ворчит за стеной.
    Вот так медведи именно могут:
    недвижно,
         задравши морду,
                как те,
    повыть,
        извыться
            и лечь в берлогу,
    царапая логово в двадцать когтей.
            Обвал.
               Беспокоит.
    Винтовки-шишки
            не грохнули б враз.
    сквозь слезы и шерсть, бахромящую глаз.

    Протекающая комната

    Кровать.
         Железки.
             Барахло одеяло.
    Лежит в железках.
            Тихо.
               Вяло.
    Трепет пришел.
          Пошел по железкам.
    Простынь постельная треплется плеском.
    Вода лизнула холодом ногу.
    Откуда вода?
          Почему много?
          Плакса.
             Слякоть.
    Неправда —
          столько нельзя наплакать.
          Вода за диваном.
    Под столом,
            за шкафом вода.
    С дивана,
         сдвинут воды задеваньем,
    в окно проплыл чемодан.
    Камин…
        Окурок…
            Сам кинул.
            Петушится.
                Страх.
    Куда?
       К какому такому камину?
    Верста.
        За верстою берег в кострах.
    Размыло всё,
          даже запах капустный
    с кухни
        всегдашний,
             приторно сладкий.
    Река.
       Вдали берега.
             Как пусто!
    Как ветер воет вдогонку с Ладоги!
    Река.
       Большая река.
            Холодина.
    Рябит река.
         Я в середине.
    Белым медведем
            взлез на льдину,
    Бегут берега,
          за видом вид.
    Подо мной подушки лед.
    С Ладоги дует.
          Вода бежит.
    Летит подушка-плот.
    Плыву.
        Лихорадюсь на льдине-подушке.
    Одно ощущенье водой не вымыто:
        не то под кроватные дужки,
    не то
       под мостом проплыть под каким-то.
    Были вот так же:
            ветер да я.
         Не эта.
            Иная.
    Нет, не иная!
          Было —
               стоял.
    Было — блестело.
            Теперь вспоминаю.
    Мысль растет.
          Не справлюсь я с нею.
        Вода не выпустит плот.
    Видней и видней…
            Ясней и яснее…
    Теперь неизбежно…
             Он будет!
                  Он вот!!!

    Человек из-за 7-ми лет

    Волны устои стальные моют.
    Недвижный,
          страшный,
               упершись в бока
    столицы,
         в отчаяньи созданной мною,
    стоит
       на своих стоэтажных быках.
    Из вод феерией стали восстал.
    Глаза подымаю выше,
             выше…
    Вон!
       Вон —
             опершись о перила моста̀…
    Прости, Нева!
          Не прощает,
                  гонит.
    Сжалься!
         Не сжалился бешеный бег.
    Он!
       Он —
         у небес в воспаленном фоне,
    прикрученный мною, стоит человек.
    Стоит.
        Разметал изросшие волосы.
    Я уши лаплю.
          Напрасные мнешь!
    Я слышу
         мой,
          мой собственный голос.
    Мне лапы дырявит голоса нож.
    Мой собственный голос —
               он молит,
                   он просится:
    — Владимир!
          Остановись!
                Не покинь!
    Зачем ты тогда не позволил мне
                  броситься!
    Семь лет я стою.
             Я смотрю в эти воды,
    к перилам прикручен канатами строк.
    Семь лет с меня глаз эти воды не сводят.
        когда ж избавления срок?
    Ты, может, к ихней примазался касте?
    Целуешь?
         Ешь?
          Отпускаешь брюшко?
    Сам
       в ихний быт,
            в их семейное счастье
    наме́реваешься пролезть петушком?!
    Не думай! —
          Рука наклоняется вниз его.
    Грозится
         сухой
            в подмостную кручу.
    — Не думай бежать!
             Это я
                вызвал.
    Найду.
       Загоню.
          Доконаю.
               Замучу!
    Там,
       в городе,
          праздник.
               Я слышу гром его.
    Так что ж!
         Скажи, чтоб явились они.
    Постановленье неси исполкомово.
    Му̀ку мою конфискуй,
             отмени.
    Пока
       по этой
          по Невской
               по глуби
    спаситель-любовь
            не придет ко мне,
    скитайся ж и ты,
            и тебя не полюбят.
    Греби!
        Тони меж домовьих камней! —

    Спасите!

    Стой, подушка!
          Напрасное тщенье.
    Лапой гребу —
          плохое весло.
    Мост сжимается.
            Невским течением
         несло и несло.
    Уже я далёко.
          Я, может быть, за́ день.
    За де́нь
        от тени моей с моста.
    Но гром его голоса гонится сзади.
    В погоне угроз паруса распластал.
    — Забыть задумал невский блеск?!
    Ее заменишь?!
          Некем!
    По гроб запомни переплеск,
    плескавший в «Человеке». —
    Начал кричать.
          Разве это осилите?!
          не осилить вовек.
    Спасите! Спасите! Спасите! Спасите!
    Там
       на мосту
          на Неве
             человек!

    II

    Ночь под Рождество

    Фантастическая реальность

    Бегут берега —
            за видом вид.
          подушка-лед.
    Ветром ладожским гребень завит.
    Летит
       льдышка-плот.
    Спасите! — сигналю ракетой слов.
    Речка кончилась —
             море росло.
    Океан —
         большой до обиды.
         Спасите!..
             Сто раз подряд
    реву батареей пушечной.
    Внизу
       подо мной
            растет квадрат,
    остров растет подушечный.
    Замирает, замирает,
             замирает гул.
    Глуше, глуше, глуше…
             Я —
             на снегу.
    Кругом —
         вёрсты суши.
    — слово.
          Снегами мокра.
    Подкинут метельной банде я.
    Что за земля?
          Какой это край?
       лап —
         люб-ландия?

    Боль были

    Из облака вызрела лунная дынка,
    ̀ постепенно в тени оттеня.
    Парк Петровский.
            Бегу.
               Ходынка
    за мной.
           Впереди Тверской простыня.
    А-у-у-у!
        К Садовой аж выкинул «у»!
    Оглоблей
         или машиной,
    но только
         мордой
            аршин в снегу.
    Пулей слова матершины.
    «От нэпа ослеп?!
    Для чего глаза впря̀жены?!
    Эй, ты!
        Мать твою разнэп!
    Ряженый!»
    Ах!
      Да ведь
    я медведь.
    Недоразуменье!
             Надо —
               прохожим,
            только вышел похожим.

    Спаситель

    Вон
       от заставы
            идет человечек.
    Луна
       голову вправила в венчик.
    Я уговорю,
         чтоб сейчас же,
               чтоб в лодке.
    — спаситель!
            Вид Иисуса.
    Спокойный и добрый,
             венчанный в луне.
    Он ближе.
         Лицо молодое безусо.
    Совсем не Исус.
            Нежней.
                Юней.
    Он ближе стал,
          он стал комсомольцем.
    Без шапки и шубы.
            Обмотки и френч.
    То сложит руки,
            будто молится.
         будто на митинге речь.
    Вата снег.
         Мальчишка шел по вате.
    Вата в золоте —
            чего уж пошловатей?!
    Но такая грусть,
          что стой
                 и грустью ранься!
    Расплывайся в процыганенном романсе.

    Мальчик шел, в закат глаза уставя.
    Был закат непревзойдимо желт.
    Даже снег желтел к Тверской заставе.
    Ничего не видя, мальчик шел.
    Шел,
    вдруг
    В шелк
    рук
    сталь.
    С час закат смотрел, глаза уставя,
    за мальчишкой легшую кайму.
    Для чего?
         Зачем?
            Кому?
    Был вором-ветром мальчишка обыскан.
    Стал ветер Петровскому парку звонить:
    — Прощайте…
          Кончаю…
               Прошу не винить…

    До чего ж
    на меня похож!
    Ужас.
       Но надо ж!
            Дернулся к луже.
    Ну что ж, товарищ!
            Тому еще хуже —
    семь лет он вот в это же смотрит с моста.
    Напялил еле —
          другого калибра.
    Никак не намылишься —
               зубы стучат.
    Шерстищу с лапищ и с мордищи выбрил.
    Гляделся в льдину…
             бритвой луча…
    Почти,
        почти такой же самый.
    Бегу.
       Мозги шевелят адресами.
    Во-первых,
         на Пресню,
                туда,
                по задворкам.
    Тянет инстинктом семейная норка.
    За мной
        всероссийские,
               теряясь точкой,
    сын за сыном,
          дочка за дочкой.

    Всехные родители

    — Володя!
         На Рождество!
    Вот радость!
          Радость-то во!.. —
    Прихожая тьма.
            Электричество комната.
    Сразу —
         наискось лица родни.
    — Володя!
         Господи!
             Что это?
                В чем это?
    Ты в красном весь.
            Покажи воротник!
    — Не важно, мама,
             дома вымою.
    Теперь у меня раздолье —
                вода.
    Не в этом дело.
            Родные!
                Любимые!
    Ведь вы меня любите?
               Любите?
                   Да?
    Так слушайте ж!
            Тетя!
               Сестры!
                   Мама!
    Туши́те елку!
            Заприте дом!
          вы пойдете…
                Мы прямо…
    сейчас же…
            все
            возьмем и пойдем.
    Не бойтесь —
          это совсем недалёко —
    с небольшим этих крохотных верст.
    Мы будем там во мгновение ока.
         Мы вылезем прямо на мост.
    — Володя,
         родной,
            успокойся! —
                  Но я им
    на этот семейственный писк голосков:
    — Так что ж?!
          Любовь заменяете чаем?
    Любовь заменяете штопкой носков?

    Не вы —
         не мама Альсандра Альсеевна.
    Вселенная вся семьею засеяна.
    Смотрите,
         мачт корабельных щетина —
    в Германию врезался Одера клин.
    Слезайте, мама,
            уже мы в Штеттине.
    Сейчас,
        мама,
          несемся в Берлин.
    Сейчас летите, мотором урча, вы:
    Париж,
         Америка,
             Бруклинский мост,
    Сахара,
        и здесь
          с негритоской курчавой
    лакает семейкой чай негритос.
            и волю
               и камень.
    Коммуна —
         и то завернется комом.
         жили своими домками
    и нынче зажили своим домкомом!
    Октябрь прогремел,
             карающий,
                  судный.
    Вы
       под его огнепёрым крылом
    расставились,
          разложили посудины.
    Паучьих волос не расчешешь колом.
          родимое место!
    Прощайте! —
          Отбросил ступѐней последок.
    — Какое тому поможет семейство?!
            Любвишка наседок!

    Пресненские миражи

    Бегу и вижу —
             всем в виду
    себе навстречу
          сам
            иду
    с подарками подмышками.
    корабль кидает балласт за балластом.
    Будь проклята,
          опустошенная легкость!
    Домами оскалила ска̀лы далекость.
    Горят снега,
         и го̀ло.
    И только из-за ставенек
    в огне иголки елок.
             тормозами на быстрые
    вставали стены, окнами выстроясь.
    По стеклам
         тени
            фигурками тира
    вертелись в окне,
            зазывали в квартиры.
    С Невы не сводит глаз,
                продрог,
             помогут.
    За первый встречный за порог
    закидываю ногу.
    В передней пьяный проветривал бредни.
    Зал заливался минуты две:
    — Медведь,
          медведь,
               медведь,
                   медв-е-е-е-е… —

    Муж Феклы Давидовны со мной и со всеми знакомыми

    Потом,
        извертясь вопросительным знаком,
    хозяин полглаза просунул:
                — Однако!
    Маяковский!
          Хорош медведь! —
    Пошел хозяин любезностями медоветь:
    — Пожалуйста!
             Прошу-с.
               Ничего —
                   я боком.
    Нечаянная радость-с, как сказано у Блока.
    — Фекла Двидна.
    Дочка,
    точь-в-точь
         в меня, видно —
    семнадцать с половиной годочков.
        Вы, кажется, знакомы?! —
    Со страха к мышам ушедшие в норы,
    из-под кровати полезли партнеры.
    Усища —
           к стеклам ламповым пыльники —
    из-под столов пошли собутыльники.
    Ползут с-под шкафа чтецы, почитатели.
    Весь безлицый парад подсчитать ли?
    Идут и идут процессией мирной.
    Все так и стоит столетья,
               как было.
    Не бьют —
         и не тронулась быта кобыла.
    ́хов и фей
    ангел-хранитель
             жилец в галифе.
    Но самое страшное:
             по росту,
                  по коже
    одеждой,
         сама походка моя! —
    в одном
        узнал —
            близнецами похожи —
    себя самого —
          сам
            я.
          вздымая постельные тряпки,
    клопы, приветствуя, подняли лапки.
    Весь самовар рассиялся в лучики —
    хочет обнять в самоварные ручки.
            веночки
               с обоев
    венчают голову сами собою.
    Взыграли туш ангелочки-горнисты,
    Исус,
       приподняв
            венок тернистый,
    любезно кланяется.
    Маркс,
       впряженный в алую рамку,
    и то тащил обывательства лямку.
    Запели птицы на каждой на жердочке,
    герани в ноздри лезут из кадочек.
    Как были
         сидя сняты
             на корточках,
    радушно бабушки лезут из карточек.
    Раскланялись все,
            осклабились враз;
            кто в дискант
                  дьячком.
    — С праздничком!
         С праздничком!
            С праздничком!
               С праздничком!
                   С праз —
    нич —
       ком! —
        то тронет стул,
               то дунет,
    сам со скатерти крошки вымел.
    — Да я не знал!..
            Да я б накануне…
    Да, я думаю, занят…
             Дом…
                Со своими…

    Бессмысленные просьбы

        Д-а-а-а —
            это особы.
    Их ведьма разве сыщет на венике!
    Мои свои
         с Енисея
             да с Оби
    идут сейчас,
            следят четвереньки.
    Какой мой дом?!
    Подушкой-льдом
    плыл Невой —
    мой дом
    меж дамб
    и там…
    Я брал слова
          то самые вкрадчивые,
    то страшно рыча,
            то вызвоня лирово.
    От выгод —
          на вечную славу сворачивал,
    молил,
       грозил,
          просил,
             агитировал.
    — Ведь это для всех…
             для самих…
                  для вас же…
    «Мистерия» —
               ведь не для себя ж?!
    Поэт там и прочее…
             Ведь каждому важен…
             ведь не личная блажь…
    Я, скажем, медведь, выражаясь грубо…
    Но можно стихи…
            Ведь сдирают шкуру?!
                   и шуба!..
    Потом у камина…
            там кофе…
                курят…
            ну, минут на десять…
    Но нужно сейчас,
            пока не поздно…
    Похлопать может…
             Сказать —
                  надейся!..
    Но чтоб теперь же…
             чтоб это серьезно… —
    Слушали, улыбаясь, именитого скомороха.
    ̀ столу хлебные мякиши.
    Слова об лоб
          и в тарелку —
                горохом.
    Один расчувствовался,
               вином размягший:
    — Поооостой…
          поооостой…
    Очень даже и просто.
    Я пойду!..
         Говорят, он ждет…
                на мосту…
    Я знаю…
         Это на углу Кузнецкого мо́ста.
    Пустите!
         Нукося! —
    По углам —
          зуд:
            — Наззз-ю-зззюкался!
    Будет ныть!
    попить, поесть —
    и за 66!
    Теорию к лешему!
    Нэп —
        практика.
    Налей,
       нарежь ему.
    Футурист,
         налягте-ка! —
    пошли греметь о челюсть челюстью.
    Шли
       из артезианских прорв
    меж рюмкой
          слова поэтических споров.
        поздоровавшись,
               влезли клопы.
    На вещи насела столетняя пыль.
    А тот стоит —
          в перила вбит.
    Он ждет,
         он верит:
             скоро!
    Я снова лбом,
          я снова в быт
    вбиваюсь слов напором.
    Опять
        атакую и вкривь и вкось.
    Но странно:
          слова проходят насквозь.

    Стихает бас в комариные трельки.
    Подбитые воздухом, стихли тарелки.
    Обои,
        стены
          блёкли…
             блёкли…
    Тонули в серых тонах офортовых.
    Со стенки
         на город разросшийся
                  Бёклин
    «Остров мертвых».
    Давным-давно.
            Подавно —
    теперь.
        И нету проще!
    Вон
       в лодке,
          скутан саваном,
    недвижный перевозчик.
    Не то моря,
          не то поля —
    А за морями —
            тополя
    возносят в небо мертвость.
    Что ж —
        ступлю!
            И сразу
               тополи
    сорвались с мест,
            пошли,
               затопали.
    Тополи стали спокойствия мерами,
    ночей сторожами,
            милиционерами.
    Расчетверившись,
            белый Харон
    стал колоннадой почтамтских колонн.

    Деваться некуда

    Так с топором влезают в сон,
    обметят спящелобых —
        исчезает всё,
    и видишь только обух.
    Так барабаны улиц
             в сон
        и сразу вспомнится,
    что вот тоска
          и угол вон,
    за ним
        она —
          виновница.
    Прикрывши окна ладонью угла,
    стекло за стеклом вытягивал с краю.
    Вся жизнь
           на карты окон легла.
    Очко стекла —
            и я проиграю.
    Арап —
        миражей шулер —
                по окнам
    разметил нагло веселия крап.
    Колода стекла
          торжеством яркоогним
    сияет нагло у ночи из лап.
             вырасти б,
    стихом в окно влететь.
    Нет,
       никни к сте́нной сырости.
    И стих
        и дни не те.
    Морозят камни.
            Дрожь могил.
    И редко ходят веники.
    Плевками,
         снявши башмаки,
    вступаю на ступеньки.
    Не молкнет в сердце боль никак,
    кует к звену звено.
    Вот так,
         убив,
            Раскольников
    пришел звенеть в звонок.
    Гостьё идет по лестнице…
    Ступеньки бросил —
             стенкою.
    Стараюсь в стенку вплесниться,
    и слышу —
         струны тенькают.
    Быть может, села
            вот так
               невзначай она.
    Лишь для гостей,
            для широких масс.
    А пальцы
         сами
          в пределе отчаянья
    ведут бесшабашье, над горем глумясь.

    Друзья

    А во́роны гости?!
            Дверье крыло
    раз сто по бокам коридора исхлопано.
    Горлань горланья,
            оранья орло́
    ко мне доплеталось пьяное до́пьяна.
    щели.
    Голоса́
    еле:
    «Аннушка
    ну и румянушка!»
         Печка…
    Шубу…
        Помогает…
               С плечика…
    темпом,
    и снова слова сквозь темп уанстепа:
    «Что это вы так развеселились?
    Разве?!»
        Сли́лись…
    Опять полоса осветила фразу.
    Слова непонятны —
             особенно сразу.
    Слова так
           (не то чтоб со зла):
    «Один тут сломал ногу,
    так вот веселимся, чем бог послал,
    танцуем себе понемногу».
    Да,
    их голоса́.
          Знакомые выкрики.
    Застыл в узнаваньи,
             расплющился, нем,
    фразы крою́ по выкриков выкройке.
    Да —
       это они —
            они обо мне.
    Шелест.
        Листают, наверное, ноты.
    «Ногу, говорите?
            Вот смешно-то!»
    И снова
        в тостах стаканы исчоканы,
    и сыплют стеклянные искры из щек они.
    И снова
        пьяное:
            «Ну и интересно!
    Так, говорите, пополам и треснул?»
    «Должен огорчить вас, как ни грустно,
    не треснул, говорят,
             а только хрустнул».
    И снова
        хлопанье двери и карканье,
    и снова танцы, полами исшарканные.
    И снова
        стен раскаленные степи
    под ухом звенят и вздыхают в тустепе.

    Только б не ты

    Стою у стенки.
          Я не я.
    Но только б, только б не ея
    невыносимый голос!
    Я день,
        я год обыденщине пре́дал,
    Он
    жизнь дымком квартирошным выел.
    Звал:
       решись
          с этажей
               в мостовые!
    Я бегал от зова разинутых окон,
    любя убегал.
          Пускай однобоко,
    пусть лишь стихом,
             лишь шагами ночными —
    строчишь,
         и становятся души строчными,
    и любишь стихом,
            а в прозе немею.
               не умею.
    Но где, любимая,
            где, моя милая,
    где
      — в песне! —
            любви моей изменил я?
    Здесь
       каждый звук,
             чтоб признаться,
                   чтоб кликнуть.
    А только из песни — ни слова не выкинуть.
          на гаммы.
    В упор глазами
          в цель!
    Гордясь двумя ногами,
    — крикну. —
               Цел! —
    Скажу:
        — Смотри,
             даже здесь, дорогая,
    имя любимое оберегая,
    тебя
       в проклятьях моих
               обхожу.
    Приди,
        разотзовись на стих.
    Я, всех оббегав, — тут.
    Теперь лишь ты могла б спасти.
    Вставай!
         Бежим к мосту! —
            под удар
    башку мою нагнул.
    Сборю себя,
          пойду туда.
         и шагну.

    Шагание стиха

    Последняя самая эта секунда,
    секунда эта
         стала началом,
    началом
        невероятного гуда.
    Весь север гудел.
            Гудения мало.
             по колебанью
    догадываюсь —
            оно над Любанью.
    По холоду,
         по хлопанью дверью
    догадываюсь —
             оно над Тверью.
    По шуму —
         настежь окна раскинул —
            кинулся к Клину.
    Теперь грозой Разумовское за́лил.
    На Николаевском
               на вокзале.
    Всего дыхание одно,
    а под ногой
         ступени
        поплыли ходуном,
    вздымаясь в невской пене.
    Ужас дошел.
          В мозгу уже весь.
    разгуживаясь всё и разгуживаясь,
    взорвался,
         пригвоздил:
             — Стой!
    из-за верст шести ста,
    пришел приказать:
            Нет!
    Пришел повелеть:
            Оставь!
    Оставь!
        Не надо
             ни слова,
               ни просьбы.
         тебе
             одному
               удалось бы?!
    Жду,
       чтоб землей обезлюбленной
                   вместе,
    чтоб всей
         мировой
            человечьей гущей.
    Семь лет стою,
          буду и двести
    стоять пригвожденный,
               этого ждущий.
    У лет на мосту
          на презренье,
                на сме́х,
    земной любви искупителем значась,
    должен стоять,
          стою за всех,
    за всех расплачу́сь,
            за всех распла́чусь. —

    Ротонда

    Стены в тустепе ломались
               на́ три,
    на четверть тона ломались,
                на сто́…
    Я, стариком,
          на каком-то Монмартре
    лезу —
       стотысячный случай —
                  на стол.
    Давно посетителям осточертело.
    Знают заранее
          всё, как по нотам:
    буду звать
         (новое дело!)
    куда-то идти,
          спасать кого-то.
    В извинение пьяной нагрузки
    хозяин гостям объясняет:
               — Русский! —
    Женщины —
          мяса и тряпок вяза́нки —
    смеются,
         стащить стараются
                  за́ ноги:
    «Не пойдем.
          Дудки!
    Мы — проститутки».
    Быть Сены полосе б Невой!
    ́й
    хожу по мгле по Се́новой
    всей нынчести изгой.
    Саже́нный,
         обсмеянный,
               са́женный,
                   битый,
    в бульварах
          ору через каски военщины:
    — Под красное знамя!
               Шагайте!
                   По быту!
    Сквозь мозг мужчины!
               Сквозь сердце женщины! —
    Сегодня
         гнали
            в особенном раже.
    Ну и жара же!

    Полусмерть

    Надо
       немного обветрить лоб.
        пойду, куда ни вело б.
    Внизу свистят сержанты-трельщики.
    Тело
       с панели
          уносят метельщики.
        Подымаюсь сенскою сенью,
    синематографской серой тенью.
    Вот —
       гимназистом смотрел их
                  с парты —
    мелькают сбоку Франции карты.
    Воспоминаний последним током
    тащился прощаться
             к странам Востока.

    С разлету рванулся —
             и стал,
                и на́ мель.
    Лохмотья мои зацепились штанами.
         скользко,
             луковка точно.
    Большое очень.
            Испозолочено.
          колоколов завыванье.
    Вечер зубцы стенные выкаймил.
    На Иване я
    Великом.
    Московские окна
            видятся еле.
    Весело.
        Елками зарождествели.
    то песня,
         то звона рождественский вал.
    С семи холмов,
          низвергаясь Дарьялом,
            праздник
                Москва.
    Вздымается волос.
            Лягушкою тужусь.
         оступлюсь на одну только пядь,
    и этот
       старый
          рождественский ужас
    меня
       по Мясницкой закружит опять.

    Повторение пройденного

    Руки крестом,
          крестом
             на вершине,
            страшно машу.
    Густеет ночь,
          не вижу в аршине.
    Луна.
       Подо мною
            льдистый Машук.
    Никак не справлюсь с моим равновесием,
    как будто с Вербы
             руками картонными.
         Отсюда виден весь я.
    Смотрите —
          Кавказ кишит Пинкертонами.
    Заметили.
         Всем сообщили сигналом.
    Любимых,
         друзей
            человечьи ленты
    со всей вселенной сигналом согнало.
             идут дуэлянты.
    Щетинясь,
         щерясь
            еще и еще там…
            Ладонями сочными,
    руками,
        ветром,
          нещадно,
               без счета
    в мочалку щеку истрепали пощечинами.
    Пассажи —
         перчаточных лавок початки,
    дамы,
       духи развевая паточные,
         в лицо швыряли перчатки,
    швырялись в лицо магазины перчаточные.
    Газеты,
        журналы,
            зря не глазейте!
    На помощь летящим в морду вещам
    ругней
        за газетиной взвейся газетина.
    Слухом в ухо!
          Хватай, клевеща!
    И так я калека в любовном боленьи.
    Для ваших оставьте помоев ушат.
    Я вам не мешаю.
            К чему оскорбленья!
          я только душа.
    А снизу:
        — Нет!
            Ты враг наш столетний.
                гусар!
    Понюхай порох,
            свинец пистолетный.
            Не празднуй труса́! —

    Последняя смерть

    Хлеще ливня,
          грома бодрей,
          ровненько,
    со всех винтовок,
            со всех батарей,
    с каждого маузера и браунинга,
          с десяти,
               с двух,
    в упор —
         за зарядом заряд.
    и снова свинцом сорят.
    Конец ему!
         В сердце свинец!
    Чтоб не было даже дрожи!
            всему конец.
    Дрожи конец тоже.

    То, что осталось

    Окончилась бойня.
            Веселье клокочет.
    Смакуя детали, разлезлись шажком.
    Лишь на Кремле
            поэтовы клочья
    сияли по ветру красным флажком.
        попрежнему
             лирикой зве́здится.
    Глядит
        в удивленьи небесная звездь —
    ́ла Большая Медведица.
    Зачем?
        В королевы поэтов пролезть?
    Большая,
         неси по векам-Араратам
             ковчегом-ковшом!
    С борта
        звездолётом
             медведьинским братом
    Скоро!
        Скоро!
            Скоро!
    В пространство!
            Пристальней!
    Солнце блестит горы.
    Дни улыбаются с пристани.

    Прошение на имя…

    Прошу вас, товарищ химик, заполните сами!

            Сюда лучами!
    Прѝстань.
         Эй!
          Кидай канат ко мне!
          ощутил плечами
    тяжесть подоконничьих камней.
    Солнце
        ночь потопа высушило жаром.
        в жару встречаю день я.
    Только с глобуса — гора Килиманджаро.
    Только с карты африканской — Кения.
    Голой головою глобус.
             от горя горблюсь.
    Мир
       хотел бы
          в этой груде го́ря
    настоящие облапить груди-горы.
            по всем жильям
    лаву раскатил, горящ и каменист,
    так хотел бы разрыдаться я,
    медведь-коммунист.
             дворянин,
    кожа на моих руках тонка.
    Может,
        я стихами выхлебаю дни,
    Но дыханием моим,
             сердцебиеньем,
                   голосом,
    каждым острием издыбленного в ужас
                     волоса,
    дырами ноздрей,
            гвоздями глаз,
    зубом, исскрежещенным в звериный лязг,
    ёжью кожи,
         гнева брови сборами,
    триллионом пор,
            дословно —
                   всеми по̀рами
    в осень,
        в зиму,
          в весну,
             в лето,
    в день,
        в сон
          ненавижу это всё.
    Всё,
      что в нас
          ушедшим рабьим вбито,
    всё,
      что мелочи́нным роем
        и осело бытом
    даже в нашем
          краснофлагом строе.
    Я не доставлю радости
        что сам от заряда стих.
    За мной не скоро потянете
    об упокой его душу таланте.
    Меня
       из-за угла
          ножом можно.
    Дантесам в мой не целить лоб.
    Четырежды состарюсь — четырежды омоложенный,
    до гроба добраться чтоб.
    Где б ни умер,
          умру поя.
    В какой трущобе ни лягу,
    знаю —
        достоин лежать я
    с легшими под красным флагом.
             смерть есть смерть.
    Страшно — не любить,
               ужас — не сметь.
    За всех — пуля,
            за всех — нож.
    А мне когда?
          А мне-то что ж?
    В детстве, может,
            на самом дне,
          сносных дней.
    А то, что другим?!
            Для меня б этого!
    Этого нет.
         Видите —
             нет его!
    Верить бы в загробь!
             Легко прогулку пробную.
    Стоит
       только руку протянуть —
    пуля
       мигом
          в жизнь загробную
    начерти́т гремящий путь.
    Что мне делать,
            если я
               вовсю,
    всей сердечной мерою,
    в жизнь сию,
    сей
    мир
        верил,
          верую.

    Вера

    вижу ясно,
         ясно до галлюцинаций.
    До того,
        что кажется —
       вот только с этой рифмой развяжись,
    и вбежишь
         по строчке
             в изумительную жизнь.
    Мне ли спрашивать —
             да эта ли?
                  Да та ли?!
    Вижу,
       вижу ясно, до деталей.
    Воздух в воздух,
             будто камень в камень,
    рассиявшись,
          высится веками
    мастерская человечьих воскрешений.
    Вот он,
        большелобый
             тихий химик,
    перед опытом наморщил лоб.
    Книга —
         «Вся земля», —
                выискивает имя.
    Век двадцатый.
            Воскресить кого б?
    — Маяковский вот…
             Поищем ярче лица —
    Крикну я
         вот с этой,
             с нынешней страницы:
    — Не листай страницы!
               Воскреси!

    Надежда

    Сердце мне вложи!
               Крови́щу —
                  до последних жил.
    Я свое, земное, не дожѝл,
    на земле
        свое не долюбил.
    Был я сажень ростом.
            А на что мне сажень?
    Для таких работ годна и тля.
    Перышком скрипел я, в комнатенку всажен,
    вплющился очками в комнатный футляр.
    Что хотите, буду делать даром —
         мыть,
            стеречь,
               мотаться,
                   месть.
             хотя б швейцаром.
    Швейцары у вас есть?
    Был я весел —
          толк веселым есть ли,
    Нынче
        обнажают зубы если,
    только, чтоб хватить,
             чтоб лязгнуть.
    Мало ль что бывает —
               тяжесть
                  или горе…
    Позовите!
         Пригодится шутка дурья.
    Я шарадами гипербол,
             аллегорий
    буду развлекать,
            стихами балагуря.
    Я любил…
         Не стоит в старом рыться.
        Пусть…
            Живешь и болью дорожась.
    Я зверье еще люблю —
               у вас
                  зверинцы
    есть?
       Пустите к зверю в сторожа.
    Я люблю зверье.
            Увидишь собачонку —
    тут у булочной одна —
               сплошная плешь, —
    из себя
        и то готов достать печенку.
    Мне не жалко, дорогая,
               ешь!

    Может,
        может быть,
             когда-нибудь
          дорожкой зоологических аллей
        она зверей любила —
                тоже ступит в сад,
    улыбаясь,
         вот такая,
             как на карточке в столе.
    Она красивая —
            ее, наверно, воскресят.
    Ваш
       тридцатый век
             обгонит стаи
    Нынче недолюбленное
               наверстаем
    звездностью бесчисленных ночей.
    Воскреси
         хотя б за то,
             что я
               поэтом
    ждал тебя,
         откинул будничную чушь!
          хотя б за это!
    Воскреси —
            свое дожить хочу!
    Чтоб не было любви — служанки
         похоти,
            хлебов.
    Постели прокляв,
            встав с лежанки,
    Чтоб день,
         который горем старящ,
    не христарадничать, моля.
    Чтоб вся
         на первый крик:
                — Товарищ! —
    оборачивалась земля.
    Чтоб жить
         не в жертву дома дырам.
        в родне
            отныне
               стать
    отец
       по крайней мере миром,
    — мать.

    [1923]

    Примечания

    Про это (стр. 135). Черновая рукопись; беловая рукопись с правкой и дополнениями; беловая рукопись с поправками (все три рукописи хранятся у Л. Ю. Брик); журн. «Леф», 1923, № 1, март; «Про это» (отдельное издание); «Вещи этого года»; Сочинения, т. 3.

    В настоящем издании в текст 3-го тома Сочинений внесены следующие исправления: в строке 59 вместо «нырнет под событья» — «нырнет под события» (по тексту трех рукописей); в строке 78 вместо «Эта тема день истемнила в темень, колотись — велела — строчками лбов» — «Эта тема день истемнила, в темень колотись — велела — строчками лбов» (по тексту трех рукописей); в строке 429 вместо «влез на льдину» — «взлез на льдину» (по тексту двух беловых рукописей и изданий: «Леф», «Про это», «Вещи этого года»); в строке 438 вместо «лихоражусь на льдине-подушке» — «лихорадюсь на льдине-подушке» (по тексту двух беловых рукописей и «Лефа»); в строке 548 вместо «меж домовых камней» — «меж домовьих камней» (по тексту трех рукописей); в строке 915–917 вместо «Иисус, приподняв венок тернистый» — «Исус, приподняв венок тернистый» (по тексту беловой рукописи с поправками); в строке 1094 вместо «обмерят спящелобых» — «обметят спящелобых» (по тексту трех рукописей и изданий: «Про это», «Вещи этого года»); в строке 1216 вместо «только б не ее» — «только б не ея» (по тексту трех рукописей).

    за основу принята пунктуация беловой рукописи, подготовленной поэтом к печати.

    Впервые о замысле поэмы Маяковский упоминает в автобиографии «Я сам» (1922): «Задумано: О любви. Громадная поэма. В будущем году кончу» (т. 1 наст. изд., стр. 374).

    и дополнения; дата окончания работы над этой второй рукописью — 11 февраля 1923 года. Затем поэма опять переписывается с новыми, несколько менее значительными поправками; в конце третьей рукописи повторена та же дата — 11 февраля 1923 года.

    «заключения», к которому как бы приговорил себя ровно на 2 месяца, чтобы наедине с самим собой разобраться во всем, что вставало неотступной, еще нерешенной темой: каким должен быть новый человек, его мораль, его любовь, его быт?

    В последней редакции автобиографии «Я сам» (1928), в главке «23-й год» говорится: «Написал: «Про это». По личным мотивам об общем быте» (т. 1 наст. изд., стр. 26).

    Главную тему поэмы «Про это» Маяковский определил, выступая 3 апреля 1923 года на диспуте в Пролеткульте с чтением отрывков:

    «Здесь говорили, что в моей поэме нельзя уловить общей идеи. Я читал прежде всего лишь куски, но все же и в этих прочитанных мною кусках есть основной стержень: быт. Тот быт, который ни в чем не изменился, тот быт, который является сейчас злейшим нашим врагом, делая из нас — мещан».

    Образ лирического героя поэмы несет в себе живые, реальные черты Маяковского.

    Баллада Редингской тюрьмы — произведение английского писателя Оскара Уайльда (1856–1900), которое было написано им в тюрьме.

    Строка 88. Лубянский проезд — улица в Москве, где жил тогда Маяковский. Теперь — проезд Серова.

    — см. стр. 433.

    Строки 114–115. Фабричная марка телефонов того времени — две перекрещивающиеся молнии.

    Строка 137. — улица в Москве, теперь — улица Кирова. Путь от Лубянского проезда к Водопьяному переулку идет по Мясницкой улице.

    Строка 153. 67–10! — номер тогдашнего телефона Л. Ю. Брик.

    Почтамт — находится на Мясницкой улице в Москве.

    Дантес — убийца Пушкина.

    Строка 321. — программа германской социал-демократии, принятая на партийном съезде в Эрфурте в 1891 году.

    Строка 363. — сосед Маяковского по квартире.

    Строки 463–548. Человек из-за 7-ми лет — в этих строках речь идет о лирическом герое поэмы «Человек», написанной Маяковским за семь лет до поэмы «Про это», в 1916–1917 годах.

    –618. Петровский парк, Ходынка (Ходынское поле) — находятся в Москве.

    Строка 620. — здесь имеется в виду Тверская улица (теперь — улица Горького).

    Строка 622. Садовая — улица в Москве.

    Строка 719. — улица в Москве, где жили мать и сестры Маяковского.

    600 с небольшим этих крохотных верст — расстояние от Ленинграда до Москвы.

    — Александра Алексеевна Маяковская, мать поэта. (1867–1954).

    Строка 822. Кудринские вышки — Кудринская площадь в Москве; теперь — площадь Восстания.

    Строка 869. Нечаянная радость — название книги стихов А. Блока.

    — жилец в галифе. — Обыватели в те годы, боясь уплотнения, старались заполучить себе «ответственного» жильца.

    Строка 979. «» — «Мистерия-буфф» Маяковского.

    Бёклин–1901) — швейцарский живописец, символист. Для Маяковского картина «Остров мертвых» олицетворяла мещанские вкусы.

    Строки 1073 и 1091. Недвижный перевозчик Харон — в древнегреческой мифологии старик, перевозчик умерших душ через подземную реку в царство смерти. (Харон и тополя — строка 1078 — изображены на картине Бёклина.)

    Раскольников — герой романа Достоевского «Преступление и наказание».

    Строка 1164. — А. Ф. Губанова, домашняя работница на квартире в Водопьяном переулке.

    Строки 1171, 1212. Уанстеп и — западные танцы.

    Строки 1286, 1290, 1294 — Любань, Тверь — г. Калинин), Клин — станции на пути из Ленинграда в Москву.

    Разумовское — Петровское-Разумовское, последняя станция на пути из Ленинграда в Москву.

    Строка 1296. Николаевский — теперь Ленинградский вокзал в Москве.

    из-за верст шести ста — имеется в виду расстояние от Ленинграда до Москвы.

    Строка 1454…— руками картонными. — На базаре в Москве, устраивавшемся на Красной площади в «вербную неделю», продавались различные игрушки.

    Строка 1459. Пинкертон — сыщик, герой детективных рассказов.

    Один уж такой попался — гусар! — Имеется в виду Лермонтов, убитый на дуэли в Пятигорске, у подножия Машука.

    затрубадурѝла Большая Медведица— Трубадуры — провансальские странствующие поэты-певцы 11–13 веков.

    Строка 1569… — находится в Восточной Африке.

    Строка 1570. Кения — вулкан на востоке Африки.